Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

А.Е. Хотчнер "Папа Хемингуэй" (годы 1948-50)

Гавана, 1948

Маленький городок Сан-Франсиско-де-Паула, где находилась Финка Вихия (Сторожевая башня) был захудалым местечком. Но владения Хемингуэя были огорожены и состояли из 13 акров земли, засаженной цветами и овощами, пастбища с полдюжиной коров, фруктовых деревьев, заброшенного теннисного корта, большого плавательного бассейна и невысокого, выстроенного из когда-то белого известняка дома, понемногу разрушавшегося, но респектабельного. Восемнадцать видов манговых деревьев росли на длинном склоне от главных ворот до дома, который Эрнест называл "очаровательной развалиной". Прямо против дома росла огромная сейба, которую местные жители почитали за священную, связанную с колдовскими таинствами, орхидеи ниспадали с седого ствола, массивные корни взламывали облицованную кафелем террасу, разрушая дом изнутри. Но Эрнест был настолько привязан к этому дереву, что, несмотря на все творимые им разрушения, не разрешал рубить его корни. На близком расстоянии от главного дома стоял небольшой белый сборный домик для гостей. По другую сторону высилась новая белая трехэтажная квадратная башня с внешней винтовой лестницей.

Стены столовой и соседней — в 50 футов — гостиной главного дома были увешаны рогатыми головами животных, на кафельном полу были разложены хорошо выделанные шкуры. Мебель была старая, удобная, неприметная. На внутренней стороне парадной двери висела большая журнальная полка, которая принимала на себя лавину американской и другой периодики.

Большая библиотека за гостиной была забита книгами, полки с которыми высились до самого потолка.

Спальня Эрнеста, где он работал, также была завалена книгами. Всего в доме имелось больше 5 тысяч томов.

На стене над кроватью Эрнеста висела одна из его любимых картин, "Гитарист" Хуана Гриса. Еще один Грис, "Ферма" Миро, несколько картин Массона, Кле, Брака и портрет Эрнеста в юности кисти Уолдо Пирса были среди картин в гостиной и комнате Мэри.

В комнате Эрнеста стоял большой письменный стол, на котором громоздились кучи писем, газет, журнальных вырезок, мешочек с зубами животных, двое неисправных часов, рожки для обуви, не заправленная ручка в корпусе из оникса, вырезанные из дерева зебра, кабан, носорог и лев и куча сувениров, подарков на память и талисманов. Эрнест никогда не работал за столом. Для работы он использовал стоявшую возле кровати конторку, которую он персделал из верхней части книжного шкафа. Портативная пишущая машинка располагалась внутри, а бумаги были разложены на верхней поверхности книжного шкафа на другой стороне. Писал Эрнест на наклонной доске для чтения.

На стенах спальни висело несколько голов животных, кафельный пол украшала сильно вытертая шкура некрупного куду. Большая ванная была завалена лекарствами и медицинскими приборами, которые расползались повсюду, здесь не было картин, да для них и не хватило бы места, поскольку на стенах висели таблички, написанные заботливой рукой Эрнеста: результаты ежедневного измерения давления и веса, рецепты и прочая медицинская и фармакологическая премудрость.

Обслуга Финки состояла из мальчика-слуги Рене, шофера Хуана, китайского повара, трех садовников, двух горничных и смотрителя бойцовых петухов. Белую башню построила Мэри в надежде выселить из дома тридцать кошек и предоставить Эрнесту более удобное место для работы, чем его самодельное приспособление в спальне. Это пошло на пользу кошкам, но не Эрнесту. Первый этаж башни занимали кошки, здесь у них были специальные приспособления для сна, еды и родов, и они жили здесь все, за исключением таких любимцев, как Сумасшедший Кристиан, Одинокий брат и Экстаз, которым дозволялось жить в доме. Верхний этаж башни, откуда открывался прекрасный вид на верхушки пальм и зеленые холмы у самого моря, был меблирован импозантным письменным столом, какой подобало иметь писателю высшего класса, книжным шкафом и комфортабельными креслами для чтения, но Эрнест не написал здесь почти ни строки — только время от времени правил гранки...

В тот вечер после ужина Эрнест показал мне дом. С полки в библиотеке он снял книги с дарственными надписями Джеймса Джойса, Скотта Фицджеральда, Гертруда Стайн, Шервуда Андерсона, Джона Дос Пассоса, Роберта Бентли, Форда Мэдокса Форда, Эзры Паунда и многих других.

Он пробирался сквозь залежи старых фотографий и альбомов с вырезками. В одном старинном альбоме был портрет Эрнеста в возрасте пяти или шести лет. На обратной стороне рукой его матери было написано: "Отец учил Эрнеста стрелять, когда ему исполнилось два с половиной года, а в четыре он умел обращаться с пистолетом".

Мы также натолкнулись на фотографию совсем юной Марлен Дитрих, надписанную "Эрнесту — с любовью".

— Знаете, как мы встретились с Капустой? — спросил Эрнест. — У меня тогда не было ни гроша, и я плыл через океан на пароходе "Иль", а мой приятель, путешествовавший в первом классе, одолжил мне свой запасной смокинг и нелегально проводил меня в ресторан. Однажды вечером мы с ним ужинали в салоне, как вдруг наверху лестницы появилось невиданное чудо в белом. Конечно, это была Капуста. Длинное, облегающее, расшитое белым бисером платье на таком теле. По части того, что называется драматической паузой, она может дать урок кому угодно. Итак — драматическая пауза на лестнице — и она медленно соскальзывает вниз и направляется к тому месту, где Джон Уитни, я думаю, это был он, устраивал банкет. Конечно же, никто в этой столовой не проглотил ни куска с той минуты, как она появилась. Капуста подходит к столу, и все мужчины вскакивают, и стул для нее готов, но она пересчитывает сидящих. Их 12. Конечно, она извиняется и отходит, и говорит, что сожалеет, но очень суеверна и боится числа 13, и уже собирается уходить, но я буквально ухватился за эту возможность и великодушно предложил спасти вечеринку, став четырнадцатым. Так мы встретились. Очень романтично, не правда ли? Может, мне следовало продать эту историю Даррелу Ф. Панику.

По пути в гостиную мы прошли мимо большой фотографии Ингрид Бергман с ее надписью. Я остановился, чтобы рассмотреть ее.

— Могу повесить здесь портрет любой женщины, к которой Мэри не ревнует меня, — сказал Эрнест. — Она ведь могла бы выступать нападающим в бейсбольной лиге "Нет причин для ревности".

Мы спустились в гостиную. Эрнест уселся в Кресло Папы, большое, чересчур плотно набитое, перекошенное простое кресло с выцветшей, сильно поношенной обивкой.

Блэк Дог расположился у его ног. Блэк Дог, который скорее всего был охотничьим спаниелем, забрел однажды в Сан-Вэлли в лыжный домик Эрнеста, замерзший, изголодавшийся, испуганный, одним словом — полупес — охотничий пес, панически боявшийся ружейного выстрела. Эрнест взял его с собой на Кубу и терпеливо, с любовью восстановил его вес, доверие и привязанность. Эрнест говорит, что Блэк Дог считает, что он сам — великолепный писатель. — Ему нужно спать по 10 часов в день, но он очень утомляется, потому что всегда точно следует моему расписанию. Он счастлив, когда у меня перерывы в работе, но, когда я пишу, он очень переживает. Хотя он любит поспать, но тем не менее считает, что обязан вставать и сопровождать меня с рассвета. Как верный друг, он не спит, но это ему не нравится.

Беседа перешла от Блэк Дога к головам зверей на стенах.

— Был у меня приятель англичанин, — рассказывал Эрнест, — который хотел подстрелить льва из лука. Белые охотники один за другим отказывали ему, пока, наконец, один швед не согласился взять его с собой. А этот англичанин был из тех англичан, что прихватывают на сафари портативный бар. Швед, который был очень хорошим охотником, предупредил, что лук и стрелы не самое эффективное оружие. Но Их Светлость настаивал, и тогда швед сообщил ему, что лев пробегает 100 ярдов за 4 секунды, что видит он только силуэты и стрелять в него надо с расстояния 50 ярдов и все такое прочее. Наконец, они выследили льва, загнали его, лев разъяряется, англичанин натягивает лук и поражает льва в грудь с расстояния 50 ярдов. Лев на ходу откусывает стрелу и одним махом отрывает и проглатывает задницу у одного из местных проводников, прежде чем шведу удается подстрелить его. Англичанин поражен. Он подходит посмотреть кровавые останки проводника и льва, лежащие рядом. Швед говорит: "Что же, милорд, теперь вы можете убрать лук и стрелы". Англичанин говорит: "Мне кажется, так и надо сделать".

Это был тот самый англичанин, которого я встретил в Найроби с его женой. Молодая красавица ирландка, которая без всякого предупреждения пришла ко мне в комнату. На следующий вечер англичанин пригласил меня в бар выпить. "Эрнест, — сказал он, — вы джентльмен, так что вы все сделали правильно, но моя жена не должна делать из меня дурака".

Мэри перевела беседу вновь на животных. Эрнест рассказал об огромном нахальном медведе на Западе, который отравлял всем жизнь тем, что садился посередине дороги и отказывался сдвинуться с места, когда подъезжали машины. Эрнест услышал об этом и отправился туда, чтобы отыскать медведя. Он появился неожиданно. Это был действительно большой медведь. Он стоял на задних лапах, и его верхняя губа приподнялась в улыбке. Эрнест вылез из машины и подошел к нему. "Ты понимаешь, что ты всего-навсего обыкновенный несчастный медведь, — сказал ему Эрнест громким сердитым голосом. — Скажи мне на милость, сукин ты сын, откуда у тебя такое нахальство — стоять здесь и мешать движению, когда ты всего лить несчастный и к тому же черный медведь — даже не полярный, не гризли и не что-нибудь в этом роде?" Эрнест говорил, что он действительно все это ему выпалил, и несчастный медведь понурил голову, потом встал на все четыре лапы, и вскоре его уже не было на дороге. Эрнест просто потряс его. С тех пор медведь обычно убегал за дерево и прятался там, едва завидев машину, и дрожал от страха, что Эрнест может оказаться где-то рядом и задать ему головомойку.

Вскоре появился Рене с кинопроектором, мы сели смотреть 2 фильма, которые Эрнест любил больше всего: матч бокса между Тони Зейлем и Роки Грациано и "Убийцы" с Бертом Лапкастером и Эвой Гарднер. Вначале шел бокс, за которым Эрнест внимательно следил и активно комментировал, но через 5 минут после начала "Убийц" он уже храпел.

— Еще не было случая, чтобы он не уснул после первых же кадров, — сказала Мэри.

Через три дня нашего пребывания на Финке Эрнест пришел к выводу, что вместо статьи о будущем литературы он напишет 2 коротких рассказа. Он сказал, что некоторые из его рассказов, например, "Недолгое счастье Фрэнсиса Макомбера" были опубликованы в "Космо", и будет лучше и для него и для журнала, если он даст прозу, в которой силен, а не публицистику, в которой слаб. К тому же он сказал, что одна статья по цене совсем не то же самое, что два коротких рассказа, соответственно издатель увеличивает сумму до 25000 долларов.

Завсегдатаями обедов на Финке в те дни были: Роберто Эррера, лысый, глуховатый, сильный, нерасполагающий к себе, вежливый, преданный своей стране испанец, которому было под сорок и который, по словам Эрнеста, пять лет изучал в Испании медицину и приехал на Кубу после того, как был арестован за то, что сражался на стороне республиканцев в гражданской войне, Сински Дунабейтиа, грубоватый, шумный любитель выпить и пошутить баск, капитан, водивший грузовые суда из Штатов на Кубу, он всегда появлялся на Финке, когда судно стояло в порту, отец Дон Андрес по прозвищу Черный священник, баск, который служил в кафедральном соборе в Бильбао, когда началась гражданская война. Дон Андрес поднялся тогда на кафедру и призвал прихожан взять оружие и выйти на улицы — стрелять кто как сможет, и будь проклят тот, кто станет торчать в церкви. После этого он пошел автоматчиком в республиканскую армию. Естественно, как только кончилась война, ему пришлось бежать из Иенании. Он нашел пристанище на Кубе, но здешняя церковь смотрела с недоверием на его прошлое поведение и отвела ему беднейший приход в самом худшем районе. Отсюда и прозвище Черный священник. Эрнест поддерживал его, как поддерживал десятки людей, бежавших от режима Франко, и Черный священник мог, надев серую спортивную куртку, оторваться от своего прихода, прийти на Финку Хемингуэя и предаться еде, питью, плаванию в бассейне и воспоминаниям в обществе Эрнеста и Роберто. Приходили и другие гости: испанский гранд, с которым Эрнест познакомился во время гражданской войны, картежник со старых добрых времен в Ки-Уэст, боровшийся против Батисты кубинский политик с женой, почти совсем удалившийся от дел игрок в пелоту, когда-то большая знаменитость. "По понедельникам и вторникам я стараюсь, чтобы все было спокойно, — говорила Мэри, — Но к концу недели все оказываются на грани приличия, а иногда и за гранью. Папа не любит ходить в гости. Он говорит, что его там не удовлетворяют еда и выпивка. Последний раз он принял приглашение на обед год назад. Там подавали сладкое шампанское, которое он должен был пить из вежливости, и это на десять дней выбило его из колеи. <...>

В то время, не будучи еще близко знакомым с Эрнестом, я не знал, что частое пользование телефоном было непривычно для него. Позже он объяснил мне, что есть лишь несколько человек, говоря с которыми по телефону, он не испытывает дискомфорта. Одной из них была Марлен Дитрих, другим — Тут Шор. Обычно к телефону Эрнест подходил с подозрением, чуть ли не подкрадываясь., Он с опаской брал трубку и подносил к уху, словно проверяя, что это там тикает внутри. Когда он начинал говорить, его голос понижался, менялся ритм речи, как меняется речь американца, когда он говорит с иностранцем. После телефонного разговора Эрнест всегда выглядел измученным, потным, и ему необходима была хорошая выпивка. Но он любил позвонить Туту Шору из Парижа, Малаги или Венеции и поострить, заключая пари о добрых для Тута предзнаменованиях в предстоящем бою или ежегодном чемпионате. Эрнест любил звонить Дитрих, потому что, как он говорил, они любили друг друга очень долго и всегда говорили друг другу обо всем и никогда не лгали, кроме тех случаев, когда это было необходимо, да и то временно.

Позже, когда я познакомился с Марлен ближе, она сказала мне:

— Собственно, я никогда не спрашивала у Эрнеста совета, но он всегда готов к беседе, к переписке, и в разговорах с ним, в письмах я нахожу все необходимое для разрешения своих проблем. Он всегда помогал мне, даже не зная моих сложностей. Он говорит замечательные вещи, и кажется, что он может решить проблему любой сложности. Например, я разговаривала с ним по телефону две недели назад. Эрнест был один на Финке, он уже кончил дневную работу и хотел поболтать. Вдруг он спросил меня о творческих планах, и я сказала, что получила блестящее предложение из ночного клуба в Майами, но сомневаюсь, принимать его или нет. "Почему сомневаешься?" — спросил он. "Ну, — сказала я, — мне казалось, что я должна работать, что не могу попусту тратить время. Но это не так. Я думаю, достаточно один раз в год появиться в Лондоне и один — в Вегасе. Как бы там ни было, я, наверное, просто жалею себя, так что стараюсь уговорить себя принять предложение". Минуту было молчание, и я могла представить себе красивое лицо Эрнеста, погруженное в задумчивость. Наконец, он сказал: "Не делай того, что тебе откровенно не хочется делать". В этих словах была целая философия.

Что удивительно в нем — он просто погружается в проблемы своих друзей. Он как огромный утес, где-то далеко, постоянная и прочная опора, тот человек, который так нужен каждому и которого ни у кого нет.

Мне кажется, самое удивительное в нем то, что он находит время для того, о чем большинство людей только мечтают. У него есть мужество, силы, время, желание путешествовать, осмысливать увиденное, писать, сочинять. В нем происходит нечто, похожее на жизнь природы, расцветающей и вновь уходящей в землю, чтобы потом возродиться в некоем ритме, освеженном и полном новой жизни.

Он нежен настолько, насколько должен быть нежным настоящий мужчина. Без нежности и тепла мужчина неинтересен.

— Все дело в том, — сказал Эрнест после того, как я передал ему свой разговор с Марлен, — что мы с Капустой любим друг друга с 1934 года, с тех самых пор, как встретились на "Иль де Франс", но мы никогда с ней не спали. Странно, но факт. Жертвы несинхронной любви. В то время, как я бывал свободен, Капуста оказывалась погружена в какое-нибудь романтическое приключение, и именно тогда, когда Дитрих выплывала и смотрела этими своими очаровательными, ищущими глазами, я тонул. Мы еще раз плыли на "Иль" спустя много лет после первого путешествия, и тогда что-то могло и произойти, но у меня совсем незадолго перед этим был роман с этой бесстыжей М., а у Капусты было что-то вроде романа со столь же бесстыжим Р. Мы были похожи на двух молодых кавалерийских офицеров, которые просадили все свои деньги на игру и вынуждены быть паиньками.

Нью-Йорк, 1949

Среди тех немногих развлечений, которым Эрнест безоговорочно радовался в Нью-Йорке, был цирк братьев Ринглинг. Ему казалось, что звери в этом цирке не такие, как другие, что они умнее и у них из-за постоянного общения с людьми более высоко развит интеллект. Когда я в первый раз пошел с ним в цирк, он так страстно хотел увидеть зверей, что пришел в Мэдисон-Сквер-Гарден за час до открытия. Мы пошли в обход к боковому входу с 15-й улицы, и Эрнест стучал там в дверь, пока не появился служитель. Он пытался прогнать нас, но у Эрнеста было удостоверение, подписанное его старым другом Джоном Ринглингом Нортом, в котором было сказано, что предъявитель сего должен быть пропущен в цирк в любое время и в любое помещение. Мы спустились вниз, — оказалось, что Эрнест всегда отправлялся туда до начала представления, и стали ходить от клетки к клетке. Эрнест начал заигрывать с гориллой, и хотя смотритель чертовски нервничал и требовал, чтобы Эрнест не стоял так близко к клетке, но тот хотел подружиться с животным. Он стоял рядом с клеткой и разговаривал с гориллой отрывистыми фразами и продолжал говорить, пока горилла, которая, похоже, слушала, разволновалась настолько, что схватила свою тарелку с морковкой, поставила ее себе на голову, и принялась повизгивать, что, как сказал смотритель, было явным признаком ее расположения.

Теперь уже все смотрители собрались вокруг Эрнеста, предлагая ему поговорить и с их подопечными, но он сказал, что единственное дикое животное, с которым у него есть взаимопонимание, это медведь. Смотритель медведя немедленно расчистил ему туда дорогу.

Эрнест остановился около клетки белого медведя и в упор рассматривал ее обитателя, беспрерывно ходившего взад и вперед по маленькому пятачку.

— Он очень злой, мистер Хемингуэй, — сказал смотритель.

— Я думаю, вам лучше поговорить с бурым медведем, у него есть чувство юмора.

— Я должен войти к нему, — сказал Эрнест, стоя около белого медведя. — Но я уже давно не говорил по-медвежьи и могу ошибиться.

Смотритель улыбнулся. Тогда Эрнест прильнул к прутьям и начал говорить с медведем мягким музыкальным голосом, совсем не так, как обращался к горилле, и медведь перестал ходить. Эрнест продолжал, и слова, скорее даже звуки, не были похожи ни на что, что я когда-либо слышал. Медведь отодвинулся немного и зафыркал, а потом уселся и, глядя прямо на Эрнеста, принялся издавать носом звуки, похожие на те, которые издает пожилой джентльмен, больной насморком.

— Чтоб мне провалиться! — воскликнул смотритель.

Эрнест улыбнулся медведю и отошел, а медведь, озадаченный, смотрел ему вслед.

— Это язык индейцев, — сказал Эрнест, — во мне есть индейская кровь. Медведи любят меня. Всегда любили.

Париж, 1950

Эрнест и Мэри остановились в своем любимом номере в отеле "Ритц", выходившем на Вандомскую площадь. Джиджи занимал номер двумя этажами ниже, а я, поддавшись ностальгии, остановился в отеле "Опал", маленьком, прелестном заведении на Рю Тронше, где я недолгое время жил во время войны, и тогда все его неудобства не бросались в глаза. Все остальные плыли на "Иль де Франс", а я вылетел самолетом несколькими днями позже, так что прибыли мы одновременно. Эрнест обрадовался, узнав, что скачки с препятствиями в Отейле — изумрудно-зеленом ипподроме в центре Булонского леса — начинаются на следующий день, и он предложил нам то, о чем мечтал всегда, но чего никогда не мог добиться: ходить на бега каждый день, пока длятся состязания.

— Именно так и надо, — сказал он, — ну, как если каждый день играть в мяч, начинаешь разбираться в том, что происходит, так что вас уже не одурачить. А наверху там — прекрасный ресторан, нависающий над треком, там можно отлично поесть, а видно оттуда не хуже, чем если бы сам участвовал в скачках. Три раза в течение каждого забега приносит бюллетень с изменением ставок в тотализаторе, и можно сделать ставку прямо там, не бегая взад-вперед к кассам с недоеденным куском. Это просто замечательно для того, кто хочет разобраться в бегах.

По заведенному во время скачек в Отейле распорядку, мы собирались ежедневно в полдень в маленьком баре "Ритца" и, пока Бертин, чародей этого заведения, подавал каждому из нас свою непревзойденную "Кровавую Мэри", мы изучали бюллетени и выбирали, на какую лошадь ставить. Иногда Жорж или Бертин, или кто-нибудь еще из барменов, ставил на наших лошадей, и мы делали за них ставки. Бертин был неутомимый исследователь ипподрома, обладавший скорее интуицией, чем знаниями. Однажды он вручил Эрнесту список восьми лошадей, которые, как он думал, должны были стать победителями в восьми забегах в тот день. Эрнест изучил его и сказал:

— Отлично, слушай, что я сделаю: я поставлю 10000 франков на каждую, и выигрыш мы поделим. — Все лошади Бертина проиграли, но когда мы вернулись, Эрнест дал Бертину 5000 франков и сказал: — Одну из твоих лошадей сняли с состязания, и мы сохранили проигранное.

Я не могу передать прелесть тех парижских дней. Лошади и жокеи Дега на фоне ландшафта Ренуара. Серебряная фляжка Эрнеста с надписью "С любовью от Мэри", постоянно наполняемая старым кальвадосом, бурный восторг от возможности провожать победителя домой, стаканы, налитые до краев, настойчивые замечания жокею, тихая грусть ностальгии у Эрнеста.

— Знаете, Хотч, больше всего на свете я любил просыпаться, когда в распахнутые окна доносилось пенье птиц и шум бегущих лошадей.

Мы сидели наверху трибуны, день был сырой, Эрнест закутался в большую куртку военного образца, на голове вязаная рыжевато-коричневая шапочка, борода коротко подстрижена. Мы позавтракали в ресторане "Коре": белонские устрицы, омлет с ветчиной и приятными пряностями, салат, сыр Монтэвек и холодное санкерское вино. Мы не делали ставки на седьмой забег, и Эрнест наклонился вперед, взятый напрокат бинокль висит у него на шее. Эрнест смотрит на лошадей, медленно выходящих на дорожку из загона.

— Когда я бывал здесь в молодости, — говорит он, — я был единственным посторонним, кого пускали на частные тренировочные площадки в Ашере, в стороне от Мэзон-Лаффит и Шантильи. Я должен был следить за временем — почти никто, кроме владельцев, не имел права пользоваться секундомером — это научило меня правильно делать ставки. Там я узнал об Эпинарде. Тренер по имени Джон Патрик, американец по происхождению, с которым мы дружили с тех пор, как мальчишками попали в итальянскую армию, сказал мне, что у Джека Лея есть молодой жеребец, который должен стать лошадью века. Это его, Патрика, слова: "Лошадь века". Он сказал: "Эрни, это сын Балайоза-Эпен Бланша, который принадлежит Рокминстеру, во Франции не бывало ничего подобного после Гладиатора и Гранд Экюри. Послушай моего совета: выпроси, займи или укради столько денег, сколько сможешь унести, и поставь на этого двухлетку в первом забеге. Потом преимущества уже никогда не будет, но пока это имя еще неизвестно, поставь на него".

Это было время абсолютной нищеты — у меня не было денег даже на молоко для Бэмби, но я последовал совету Патрика. Я разыскивал деньги, где только можно. Даже занял тысячу су у своего парикмахера. Я приставал к незнакомым людям. В Париже не было ни су, которое я бы не пытался заполучить. Так что я был в полной зависимости от Эпинарда, когда он дебютировал на скачках на "приз Йакулеф" в Довилле. Ставка была 59 к 10. Он выиграл, и я жил на этот выигрыш 6 — 8 месяцев. Патрик познакомил меня с завсегдатаями и жокеями французских ипподромов: Фрэнком О’Нилом, Фрэнком Кеогом, Джимом Винкфилдом, Сэмом Бушем и воистину великим мастером скачек с препятствиями Жоржем Парфемоном.

— Как вы Можете помнить их имена через столько лет? — спросил я. — Вы видели их с тех пор?

— Нет, я всегда запоминал то, что хотел запомнить. Никогда не вел ни заметок, ни дневника. Я как бы нажимаю кнопку, и все вспоминается. А если не вспоминается, значит, и не стоит помнить. Вот Парфемон, я могу видеть его так же близко, как вижу тебя, и слышать, как слышал его в последний раз, когда мы говорили с ним. Это был гот самый Парфемон, который первым из французов стал победителем на Ливернульских Больших национальных скачках. Там одни из самых сложных препятствий в мире, а Жорж впервые увидел ипподром за день до забега. Он рассказывал мне, как английские тренеры водили его и показывали большие барьеры, и он повторил мне то, что сказал тогда: "Размер препятствия не имеет значения, единственная опасность в скачках с препятствиями — это сбиться с аллюра". Бедняга Жорж! Это была его единственная профессия. Он разбился на последнем барьере на плохоньких скачках в Энгиене. Барьер был всего лишь 3 фута высотой.

Старый Энгиен, старый, простецкий, где смотрели сквозь пальцы на нарушения правил, пока там не перестроили заново стойки и не появился этот чужой бетон — это был мой любимый ипподром. Там была раскованная непринужденная атмосфера. В один из последних разов, когда я там был, помнится, со мной приехали тогда Ивен Шипмен, который был профессиональным судьей на скачках, а также писателем, и Гарольд Стернс, который был в то время в парижском издании "Чикаго Трибюн". Так вот, Гарольд и Ивен надеялись на хорошую спортивную форму лошадей и поставили прочерк на своем бюллетене. Я угадал 6 победителей из 8-ми. Гарольд был очень раздражен моим выигрышем и все выспрашивал секрет моего успеха. "Очень просто, — сказал я, — я спустился между заездами в загон и понюхал их". Это правда, если от лошади пахнет, она победит вопреки всем ожиданиям.

Эрнест встал, повернулся и посмотрел на людей, толпившихся возле кассовых окошек.

— Послушайте, как стучат их каблуки по сырому тротуару. Это так красиво при этом туманном освещении. Господин Дега мог бы нарисовать это, и свет на его холсте выглядел бы правдоподобнее, чем мы его видим в жизни. Это и должен делать художник. На холсте или печатной странице он должен схватить предмет так правдоподобно, чтобы все волшебство не исчезло. В этом разница между журналистикой и литературой. Литературы очень мало. Намного меньше, чем мы думаем.

Он вытащил программу скачек из кармана и некоторое время рассматривал ее.

— Вот в чем искусство правды в литературе... Ну, наши дела не слишком хороши сегодня. Если бы у меня был такой нос, как раньше! Но я не могу ему больше доверять. Мой нос потерял свои удивительные способности в тот день, когда мы с Дос Пассосом пришли на этот ипподром на зимние скачки. Мы оба писали тогда свои книги, и нам позарез нужны были деньги, чтобы протянуть зиму. Я убедил Доса в своем безошибочном нюхе, и мы просадили все, что у нас было. Одна из лошадей седьмого забега пахла, как мне показалось, особенно хорошо, а она упала на первом же препятствии. У нас не было ни су в кармане, и нам пришлось идти пешком всю дорогу до Левого берега. <...>

Приятный молодой человек в военной куртке стоял в проходе, глядя на Эрнеста, потом он подошел, явно смущаясь.

— Мистер Хемингуэй, — спросил он по-французски, — вы помните меня?

Эрнест объяснил мне, что Рики был в том знаменитом отряде, который Эрнест создал после высадки в Нормандии. Хотя Эрнест считался военным корреспондентом журнала "Колльерс", практически он стал воевать и его отряд французских добровольцев оказался первым подразделением союзных войск, вошедшим в Париж. По сути дела Эрнест с его ребятами уже освободили отель "Рига" и соответствующим образом отмечали в баре это событие огромным количеством шампанского, когда генерал Жан Леклерк вошел в Париж, полагая, что его дивизия первая.

Эрнест расспрашивал Рики об участниках своего отряда, и когда Рики сказал, что один из его любимцев попал в беду, Эрнест записал его адрес, чтобы помочь ему. Пока Эрнест и Рики разговаривали, я вспоминал то, что Роберт Капа, военный фотограф, рассказывал мне как-то о добровольцах Эрнеста. Роберт ездил некоторое время с ними и обнаружил, что люди с трудом верили, что Эрнест не генерал, потому что у него был офицер для связи с населением, помощник в чине лейтенанта, повар, шофер, фотограф и специальный "винный рацион". Капа рассказывал, что отряд был оснащен всем, каким только можно, американским и немецким оружием, и ему казалось, что они возят с собой оружия и выпивки больше, чем целая дивизия. Когда Капа работал с ними, ребята Эрнеста носили немецкую сержантскую форму, которую украсили американскими знаками отличия. Но Капа был с ними очень недолго. Позднее, когда он въехал в Париж на джипе, уверенный, что на много миль опередил всех остальных, он подъехал к "Ритцу" и столкнулся нос к носу с Арчи Пилки, шофером Эрнеста, который стоял на посту у входа в отель с карабином через плечо. "Привет, Капа, — сказал он, подражая Хемингуэю. — Папа захватил мировой отель. Отличные запасы в погребе. Иди наверх". <...>

По дороге в "Клозери-де-Лила" и там, когда мы уютно устроились в темноватом тихом баре, Эрнест предавался воспоминаниям. <...>

Метрдотель подошел к нам с двумя меню и сказал, что двое посетителей просят автограф Хемингуэя. После того, как он ушел, Эрнест сказал:

— Они были очень любезны ко мне, когда я нуждался. Как тогда, с Миро. Мы с Миро были большими друзьями. Мы оба много работали, но ни один из нас не мог ничего продать. Все мои рассказы возвращались с отказом, а непроданными картинами Миро была завешана вся его мастерская. Одну из них я хотел приобрести, но, так как мы были очень близкими друзьями, я настоял на том, что мы должны сделать это через маклера. Итак, мы дали картину маклеру, и, зная, что эта картина наверняка будет продана, он оценил ее в 200 долларов. Невероятная сумма, но я согласился выплатить ее в 6 взносов. Маклер потребовал в залог картину, так что, если бы я не выполнил платежного обязательства, пропала бы и картина, и все выплаченные деньги. Ну, я затянул пояс и решил держаться до последнего взноса. Я не продал ни одного раосказа, ни одной статьи, и на счету у меня не было ни франка. Я попросил маклера об отсрочке, но он, конечно, предпочел, чтобы у него остались и деньги и картина. И здесь на помощь пришла "Клозери". В день, когда следовало вносить деньги, я зашел сюда, очень печальный, чтобы выпить. Бармен спросил меня, что случилось, и я рассказал ему о картине. Он спокойно подозвал официантов, и они вынули для меня деньги из карманов.

— Вы имеете в виду "Ферму", которая висит в вашем доме на Кубе?

— Да, она застрахована на 200 000 долларов. Теперь ты понимаешь, почему я люблю это место. В другой раз я хотел снять квартиру поблизости отсюда, но, не имея ни денег, ни мебели, я выглядел съемщиком с весьма сомнительной кредитоспособностью. Домовладелец был в отъезде, а консьерж, который был моим приятелем, разрешил мне остаться до его возвращения. За день до приезда хозяина один из моих друзей, который занимал солидное положение, обошел всех своих знакомых, у большинства из которых были хорошие художественные коллекции, и принес двух Сезаннов, трех Ван Гогов, двух Ван Дейков и Тициана. Сказал владельцам, что картины нужны для благотворительной выставки. Мы развесили все эти картины но стенам, и, хотя у меня совсем не было мебели, на хозяина моя "коллекция" произвела столь сильное впечатление, что он сдал мне квартиру на год.

Мне было очень хорошо в этой квартире, и я жил там безо всяких проблем, пока меня не пришел навестить Скотт Фицджеральд. Скотт остановился, как обычно, в "Ритце". Он привел с собой дочку Скотти. Пока мы разговаривали, Скотти объявила, что она хочет пи-пи. Но, когда я сказал Скотту, что туалет находится этажом ниже, он ответил, что это далеко и пусть она все сделает в холле. Консьерж увидел струйку, льющуюся по ступенькам, и поднялся наверх. "Мосье, — сказал он Скотту очень вежливо, — не будет ли мадемуазель удобнее сделать это в уборной?" Скотт ответил: "Отправляйся к себе в свою конуру, а то я тебя окуну головой в унитаз!" Он был абсолютно безумен. Он вернулся в мою комнату, и начал обрывать обои, которые были старые и начали отклеиваться. Я умолял его остановиться, потому что, как всегда, задерживал плату за квартиру, но он был слишком безумен, чтобы слушать. Хозяин заставил меня заплатить за ремонт всей комнаты, но Скотт был моим другом, а в понятие дружбы мы вкладывали так много. <...>

24 декабря мы, наконец, отправились, на два месяца позже, чем было запланировано, к намеченной цели нашего путешествия, в Венецию. Мы выехали в большом, сделанном на заказ "Паккарде", который взяли напрокат. Эрнест сел рядом с Чарли, шофером, на место, которое он обычно занимал в машине. Его познания по части окрестностей, погоды, обычаев, истории, сражений, полей, виноградников, садов, певчих птиц, дичи, вин, блюд, скота, диких цветов, нравов, архитектуры, ирригации, правительства, а также по поводу доступности местных женщин, были поразительны, и он часто рассуждал об этих предметах.

Из-за его активного интереса к сельской местности, приходилось ехать довольно медленно. От Парижа до Венеции день езды, но мы ехали пять. Мэри и Джиджи сидели на заднем сиденье, а мы с Питером Виртелем, который присоединился к нам в последний день в Париже, на удобных откидных креслах. Наше продвижение затрудняли утренние туманы, долгие завтраки и уличные карнавалы в маленьких городах. В тирах на этих карнавалах самой сложной мишенью был картонный голубь, с красным глазом величиной с шарикоподшипник. Если стрелок выбивал из старого ружья 22 калибра красный глазок с трех или четырех выстрелов, в зависимости от степени любезности хозяина, он выигрывал "гран-при" — бутылку шампанского. Мы с Эрнестом сразили во время этого путешествия немало картонных голубей, а Мэри преуспела в своей специальности — стрельбе по мишеням, подвешенным на веревке. Эрнест всегда дарил шампанское — весьма сомнительной выдержки — завсегдатаям, которые постоянно толкутся в тирах.

Так мы проехали Озер, Сале, Валенс, Авиньон, Ним, Эгто-Морте, Ле Гро-дю-Руа, Арль, Канны и дальше к Альпам, заедая фруктами розовый "тавель" и круша картонных голубей. Виртель расстался с нами в Каннах, а мы отправились дальше, в Венецию. Я попал туда впервые, и, когда я стоял на набережной, глядя на Большой Канал, Эрнест сказал мне:

— Ну вот, Хотя, этот город называется Венеция. Вы еще не знаете его, но он станет для вас домом, каким он стал для меня. <...>

Читайте также:

А.Е. Хотчнер "Папа Хемингуэй" (годы 1951-54)
А.Е. Хотчнер "Папа Хемингуэй" (годы 1954-58)
А.Е. Хотчнер "Папа Хемингуэй" (годы 1959-61)
А.Е. Хотчнер "Папа Хемингуэй" (Последние дни Хемингуэя)




 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2016—2024 "Хемингуэй Эрнест Миллер"