Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе - Индейская кровь

Юрий Папоров. Хемингуэй на Кубе

— Правда, ты за индианкой бегаешь, Ник? — спросил Джо.
— Нет.
— Нет, правда, па,— сказал Фрэнк.
— Он за Пруденс Митчел бегает...
Ник, сидевший в темноте между двумя мальчиками,
в глубине души чувствовал себя счастливым...
Эрнест Хемингуэй «Десять индейцев»

Лето 1950 года вступало в свои права. Оно только еще набирало силу, а Хемингуэй то и дело жаловался на жару и на все, что могло показаться видимой причиной его прескверного настроения.

Работа над гранками новой книги «За рекой, в тени деревьев» была закончена. Хемингуэй, показывая их друзьям, радовался, как может радоваться ребенок, который после длительной болезни встал на ноги. Но, как только друзья уходили, он снова начинал хандрить. Искусственное спокойствие Мэри, вдруг сменившее долгие бурные объяснения, раздражало и толкало иной раз на поступки, о которых он тут же начинал сожалеть.

С начала мая в «Ла Вихии» гостила пожилая кузина мисс Мэри. Как-то утром Хемингуэй договорился с обеими дамами отобедать вместе в «Клубе Наутико Интернасиональ». Однако мало того, что он заставил женщин прождать его более часа, он еще явился в клуб из «Флоридиты» вместе с Леопольдиной. чем нанес кузине и миссис Хемингуэй тяжкое оскорбление. Случился скандал. Ночь после размолвки Хемингуэй провел в своем рабочем кабинете. Жена несколько дней с ним не разговаривала. 10 июня Хемингуэй уехал в Гайану, мисс Мэри ждала его к ужину, а он запоздал на два часа. Наутро, перед самой отправкой в издательство Скрибнеру гранок книги «За рекой, в тени деревьев», Хемингуэй неожиданно делает посвящение: «Мэри, с любовью». Скорее всего, это пришло ему на ум в минуту раскаяния. Он показывает посвящение жене. Мисс Мэри лишь улыбается и продолжает молчать. «Мэри, с любовью» звучало в те дни издевкой, но Хемингуэй, по всей вероятности, искренне желал примирения, искал покоя, ибо очень нуждался в нем. На первый взгляд безразличное, но в действительности торжествующее отношение мисс Мэри к его поступку вызвало у него еще большее раздражение. Он сожалел о том, что поспешил с отправкой гранок, но было уже поздно. Написать Скрибнеру и просить его снять посвящение он не решился.

В часы наиболее сильной грусти и хандры Хемингуэй принимался перечитывать письма Адрианы, вспоминать дни, проведенные с нею в Венеции в обществе титулованных друзей, и всякий раз непременно доставал с полки номер газеты «Информасион» от 28 мая 1950 года, на страницах которой была опубликована заметка Лильо Хименеса «Мимика новеллиста-рыболова Хемингуэя», и принимался чертыхаться.

«Мистер Эрнест Хемингуэй для всего мира и особенно для его почитателей — «человек левых убеждений»... Но в повседневной жизни он роскошный яхтсмен, который разделяет свой досуг с крайне правыми. Отросшая борода, босые ноги — прекрасный пролетарский облик Жана Вальжана запечатлен камерой Валеса-младшего на симпатичных и символических фотографиях в тот момент, когда писатель покидает свой катер «Тин-Кид». Симпатичных потому, что мы видим Хемингуэя, каким его себе представляют читатели и его идеологи; символических — потому что новеллист и социолог использует руки, чтобы выразить жестами то, что он есть в действительности: левой — бесконечная фальшь, правой — истинная правда. Выражают ли жесты то, что он собой представляет? О да! На фото слева м-р Хемингуэй покидает катер после продолжительного, но безрезультатного поиска в море вожделенной агухи. За два дня он не поймал ни одной и пребывает «не в настроении». На правой фотографии — м-р Хемингуэй, заметив фотографа, моментально сменил выражение лица: теперь он светский человек, готовый способствовать своей рекламе. Он начинает шутить. Его спрашивают: «Сколько поймали, м-р Хемингуэй?» Он вскидывает левую руку в театральном жесте — бесконечная фальшь. Но правая, толкователь его сути, описывает в воздухе ноль — истинная правда. Затем его спрашивают: «М-р Хемингуэй, говорят, что вы коммунист, так ли это?» — «Не будем об этом, когда я среди столь знатных друзей и у нас есть что выпить».

Вот вам и "По ком звонит колокол"! М-р Хемингуэй за два дня не поймам пи одной рыбины. Полная неудача человека, который прпиык привлекать к себе внимание», но рыбы, возможно, более проницательны, чем некоторые люди. Идеологическим крючком куда легче манипулировать, чем стальным: дли мерного достаточно демагогической насадки».

Однако миссис Хемингуэй выловила лучшую рыбу дня. Она была на другом катере».

Обычно Хемингуэй не обращал внимания на подобные пасквили и те дни он был особенно легкораним.

Услышав о том. в какое волнение пришел Хемингуэй, когда узнал о появлении заметки, опубликованной, очевидно, с явным намерением обидеть писателя и испортить впечатление от учрежденного им кубка, я разыскал в эмеротеке [Газетно-журнальное хранилище библиотеки имени Хосе Марти] эту заметку и очень осторожно подводил к разговору о ней Роберто Эрреру. Но Робер-то, почувствовав, что именно меня интересует, с готовностью поделился тем, что помнил. Как он рассказал мне, Хемингуэй спросил его, месяц спустя после публикации той «паскудной» заметки:

— Ты не знаешь, кто этот Лильо Хименес?

— Нет. Папа Должно быть, какой-нибудь начинающий, а скорее всего — псевдоним. Фотографа знаю, но этого...

— Я не даю им покоя а они мне Трудно жить, Роберто,— сказав это, Хемингуэй неожиданно заспешил, позвал Рене, попросил его собрать еды на шесть человек «дня на три, а может быть, и на неделю» и позвонить Грегорио в Кохимар, чтобы тот немедленно отправился в «Клуб Наутико Интернасиональ». Грегорио должен был подготовить «Пилар» и лодку «Тин-Кид» к выходу в море.

Четыре дня подряд с севера дул пронзительный ветер, взбивший Мексиканский залив крупной волной. О рыбалке не могло быть и речи, поэтому мисс Мэри долго не соглашалась принять участие в неожиданной затее мужа. Но он настоял, сказав, что хочет отдохнуть у пещер Пуэрто-Эскондидо!

— Предложение Папы застало меня врасплох,— рассказывает Роберто Эррера,— в тот день, было это 1 июля, я случайно оказался в «Ла Вихии», но пришлось согласиться. Мне вообще-то всегда нравилось выходить с Папой в море, но тогда странным показалось, зачем он распорядился подготовить еще и лодку. Кроме мисс Мэри и меня, он никого больше с собой не брал.

Вышли мы поздно. Часа в три дня. Катер и лодка взяли курс на Пуэрто-Эскондидо. Море было трудным. Мы с рыбаком Фелипе еле-еле плелись в фарватере. Шли на моторной лодке «Гомес». которую все величали «Тин-Кид». Напротив Ринкон-де-Гуанабо Грегорио просигналил. Он менял маршрут. Папа стоял на верхней палубе «Пилара», рядом с Грегорио, и протирал очки. Чтобы войти в канал между рифами, Грегорио должен был резко свернуть. Большая волна ударила в борт. Мы видели, как Папа потерял равновесие и, перевернувшись через перила верхнего мостика, полетел на крышу рубки. Я поспешил к катеру, который уже вела мисс Мэри,— Грегорио выливал на рану содержимое hola Irvine [Употребляемая испанскими крестьянами кожаная фляжка, бурдюк для вина (исп.)]. Все лицо Папы было залито кровью и красным вином. Я как мог остановил кровотечение. Надо было возвращаться, но Папа наотрез отказался. Прошло часа два, и он стал жаловаться на пульсирующую боль в голове. Мисс Мэри сказала:

«Надо вызвать Хуана в Гуанабо. Так будет быстрее».

Папа категорически запротестовал, и тогда Грегорио запустил мотор и решительно произнес:

«Кто капитан на «Пиларе»? Решаю идти в Гавану!»

«Лучше на машине. Это гораздо быстрее»,— настаивала мисс Мэри.

«Папа, мы — малым. Когда придем, на причалах уже никого не будет»,— сказал Грегорио, и я удивился проницательности этого простого рыбака.

На лице Папы промелькнуло подобие улыбки, и он произнес: «На катере пришли, на катере и возвращаемся» — и спустился в каюту. А когда Хемингуэй что-либо решал, его трудно было переубедить...

Рассказ Роберто дополнил Грегорио Фуэнтес. Однажды, перед выходом на рыбалку, мы с ним весь субботний день ждали погоды, и он поведал мне:

— Я был дома. Все сидели за столом. Позвонил Рене. Я удивился, но поехал. Катер и лодка были в порядке. Чего спрашивать? По настроению Старика я понял — так надо. Сразу же, за маяком, пошла крупная волна. Скорости не было. Мисс Мэри все время что-то говорила. Я плохо понимал по-английски. Только знал: когда Вьехо много пьет — он чем-то сильно недоволен.

У Ринкон-де-Гуанабо, в устье реки, он решил стать на якорь. Переждать до утра. От Гуанабо до Пуэрто сорок миль. При встречном ветре — не меньше шести часов хода. Чтобы войти в канал, надо обогнуть риф. Я положил право руля. Ударила боковая волна. Вьехо покачнулся и упал за фальшборт на багры. Они всегда лежали на крыше рубки. Попал головой на острие самого большого. Я крикнул мисс Мэри, чтобы она взяла штурвал и держала катер на устье. Кровь лилась за ворот рубашки. Я помог ему сойти. Стал останавливать кровь вином. В третий раз в жизни я видел, как Вьехо плакал. Нет, не от боли. С ним что-то происходило, но я не знал. С трудом подошел Роберто. Он знал, как лучше остановить кровь. Было ясно — надо в Гавану, а Хемингуэй твердил: «нет», «не хочу возвращаться», «так пройдет».

Потом мы его уговорили. К пирсу подошли поздно. Приехал Хуан. Вьехо сел в машину так, чтобы его никто не видел. Тогда он оставил мне три «красненьких»1 и сказал, чтобы я позвонил Хосе Луису. Только не из клуба.

О том, как дальше развивались события, мне поведали Хосе Луис Эррера, Рене, тот же Роберто, служанка Лола и шофер Хуан Лопес.

— Грегорио застал меня дома,— рассказывал мне Хосе Луис,— однако толком ничего не разъяснил. Только сообщил, что «Папа упал, зашиб голову и очень просил приехать в «Ла Вихию» немедленно».

Три купюры по 10 песо.

До финки Хемингуэя добрался к одиннадцати, а Хосе Луис прибыл в полночь. Осмотрев рану, он принялся браниться. Не зная толком, в чем дело, он не захватил с собой ни инструментов, ни анестезирующих препаратов. Рана на голове сильно разошлась, и, хотя кость черепа не была повреждена, концы раны сильно набухли, стали рыхлыми. Следовало немедленно обработать ее и наложить швы.

— Эрнесто, больше ждать нельзя! Надо немедленно в клинику,— сказал Хосе Луис, высокого роста, слегка сутуловатый, с крупными чертами лица, отзывчивой и доброй души человек.

Однако Хемингуэй решительно отказался куда-либо ехать.

— Но пока мы пошлем за обезболивающими средствами, тебе станет хуже. Уже сейчас рану трудно зашивать. А по живому...

— Варварство! Будет же больно! — возглас принадлежал Мэри.

Хемингуэй, которого Хосе Луис усадил в кресло под лампу в спальне,— все домашние называли ее «комнатой Мэри»,— пристально поглядел на жену.

— Больно? Мне? — он прищурил глаза.—Рене, принеси-ка стакан джина, а ты, Фео, начинай! Мне сидеть здесь?

— Можешь и здесь. Но должен дать слово, не шелохнешься.

— Начинай. Фео! Ты же знаешь мое слово!

Из кухни служанка Лола принесла кювету. В нее сложили инструменты, залили их спиртом и подожгли.

Вокруг раны волосы уже были выстрижены, и Хосе Луис начал накладывать швы. Затянув первый, спросил:

— Не больно. Папа?

— Нет, продолжай! — и Хемингуэй отхлебнул еще глоток джина.

Когда работа была наполовину закончена, Лола, стремясь быстрее подать Хосе Луису марлевый тампон, задела кювету, в которой горел спирт, и опрокинула ее. Часть спирта попала на голые колени Хемингуэя — он был в шортах.

Роберто первым схватил полотенце и бросился тушить огонь. Ему помогали Мэри и Рене. Хемингуэй сидел в кресле, словно спирт горел на чужих коленях. Пламя потушили, на коже образовались пунцовые пятна, местами вздулись пузыри. Хосе Луис смочил колени чистым спиртом, посмотрел в глаза Хемингуэю и молча принялся за очередной шов.

Через несколько минут, утирая салфеткой пот со лба, он сказал:

— Ну, теперь все более или менее в порядке. Чуточку грубовато, но сойдет. А жизнь тебе спасла крепость твоей коробки.

— Спасибо критикам. Они мне ее закалили.— Хемингуэй встал и перешел в гостиную.

Роберто спросил его с нескрываемым удивлением:

— Папа, неужели ты не чувствовал, когда горел спирт?

— Hell! [Здесь: черт побери! (англ.)] Еще как! Но Фео сказал — не двигаться, и я дал ему слово...

Роберто был буквально потрясен таким ответом, а Хемингуэй продолжал:

— Фео спросил — больно? Я ответил, что нет. А больно было чертовски. По-настоящему! Но я должен был выдержать. Ты бы не стерпел. А я смог, и смог оттого, что во мне течет индейская кровь...

— Как, Папа?

— Что как? Это всем известно...

В гостиную вошли Мэри и Хосе Луис. Хемингуэй замолчал и уселся в свое любимое кресло. Никакими уговорами нельзя было уложить его в постель. Поэтому все перешли в столовую немного перекусить.

Небезынтересно вспомнить, что в связи с утверждением писателя — «во мне течет индейская кровь» — рассказывает в своей книге Лестер Хемингуэй: «Днем и ночью Эрнест с удовольствием принимал у себя гостей и посетителей, но наотрез отказывался кого бы то ни было видеть до полудня.

— Если бы мама приехала повидать меня в утренние часы, я и ее отправил бы в город. Ты знаешь. Но если ты, как каждый культурный человек, сохраняешь по утрам тишину, то всегда будешь здесь хорошо принят. Можешь читать, есть или гулять по саду, но так, как это умеют индейцы Южной Америки в лесу, под дождем. Правда, наши с тобой предки родом с северных земель. Со стороны Эдмундсов и в тебе течет индейская кровь.

— Да что ты? — я принялся смеяться.

— Черт возьми! Это чистейшая правда. Все родственники об этом говорят. Да ты и сам знаешь, как мы не любим подчиняться. В нашем племени все были вождями.

Эрнест говорил совершенно серьезно».

Мне невольно вспомнилось, как Гёте, которого, напротив, оскорбляло его невысокое происхождение, придумал историю (бросавшую тень на память его матери) о том, как некая заезжая персона приняла участие в его рождении.

По прошествии недели после наложения швов рана еще болела. Она плохо заживала. Хемингуэй пребывал в состоянии депрессии. Когда Хосе Луис менял повязку, между ним и Хемингуэем произошел следующий разговор:

— Ты хоть немного работаешь?

— Нет! Не могу, Фео. Совсем не могу. Я бессилен и опустошен. Кроме гноя, в голове ничего нет.

— Не преувеличивай. Всему миру известно, что там кое-что есть и другое.

— Нет! Было, Фео, а теперь нет! Я полный неудачник. Совершенно не могу писать. Ничего не могу. Просто нет сил! Я плохо кончу...

— Постой! Что ты мелешь чепуху?

— Мне надоело все! Надоело есть, надоело пить...

— Вот насчет пить — это хорошо! Пьешь ты много, и это совершенно напрасно.

— ...Надоело жить! Хочу все забыть. И ничего не могу забыть. Не могу писать! Могу только любить Адриану... А она далеко. Я состоявшийся неудачник. Я покончу с собой!..

Хосе Луис принялся увещевать, убеждать, успокаивать друга, а после ужина, за которым Хемингуэй был странно молчалив, вновь вернулся к прежнему разговору. Они сидели вдвоем в гостиной до трех ночи, потом вынуждены были, чтобы не разбудить мисс Мэри, перейти в кабинет. Успокоить Хемингуэя Хосе Луису никак не удавалось, и тогда он решительно встал:

— Уезжаю наконец! Ну тебя к черту! Навсегда! Ты просто псих и шут! Столько лет дружил с таким дерьмом. Кончай! Убей себя! Я и пальцем не шевельну. Сгниешь как падаль! Туда и дорога. Не желаю больше видеть тебя. Ухожу!

— Останься, Фео. Куда же ты? Сейчас четыре утра. Оставайся. Уедешь завтра...

— Немедленно! Нет, и руки даже не подам. Hi jo de спала! Mierda! Где ружье? Которое из них? Давай я сам заряжу,— и с этими словами Хосе Луис ушел.

В ту ночь Эррера не сомкнул глаз, хотя как врач он знал, что только подобные действия, угроза разрыва, и могли немного отрезвить его друга. Лечением его надо было заниматься немедленно и всерьез.

Когда доктор рассказывал мне об этом, у меня возникало желание спросить, как это он собирался лечить от любви, но я воздержался, чтобы не нарушить линию беседы.

Остаток ночи той размолвки Хосе Луис провел за письменным столом, а утром с первой почтой отправил в «Ла Вихию» заказное письмо. Письмо это было обнаружено в потрепанной картонной папке. После смерти писателя эту папку Мэри передала Хосе Луису. Тот перед моим отъездом из Гаваны подарил ее мне со всем содержимым. На ней рукой Хемингуэя печатными буквами выведено: «Хосе Луис Эррера».

Письмо старого друга, домашнего врача писателя, представляется мне интересным документом, и я привожу его здесь почти полностью:

«Дорогой Эрнесто!

Этой ночью я разделил с тобой твою бессонницу, был свидетелем твоих волнений и забот. Я проанализировал их и понял глубину твоей проблемы. Откровенное признание твое позволило мне увидеть и почувствовать, сколь сильны твои переживания. Я понимаю их. Это свойственно человеку, и вместе с тем прекрасно — отдавать себя во власть слабости, которая, однако, непременно затем захватывает в плен рассудок и цепко держит его, постепенно подменяя радость — болью, надежду — отчаянием, спокойствие — волнением.

Я понимаю тебя, Эрнесто, и могу оценить серьезность твоего душевного состояния. Твоя беда не имеет материального воплощения, она неосязаема, но это не означает, что она непоправима. Чувство может одолеть душу, страсть может задавить ее своей безмерной тяжестью, человек может утратить способность правильно воспринимать то, что происходит вокруг, когда он охвачен большой нежностью, испытывает серьезную любовь. Однако ты не забывай, что духовные силы человека закалены, они подготовлены к подобным атакам, они способны бороться и выстоять.

Ты человек, который может возвеличивать плотское и духовное, способен, переходя границы обыденной жизни, погружаться в мир чувств и душевных переживаний, и ты часто уносишься в этот мир, нереальный, создаваемый твоей экзальтированной фантазией. Ты сейчас влюблен, но не в предмет любви, а в саму «любовь», в свое собственное чувство. Ты возвеличиваешь любовь к людям, тобою обожаемым, поэтому ты, где иной человек увидел бы конец своим вожделениям, ты ищешь еще нечто большее. Ты не должен давать волю своим чувствам...

...Не меняй играющего красками горизонта на жалкий серый блеск разочарования. Ты ведь твердо не знаешь, что твое новое чувство может быть последним. Уверен ли ты в том, что, удовлетворив морально и физически твою новую страсть, ты обретешь то полное счастье, которое ищешь? И уверен ли ты в том, что вновь по-настоящему влюблен, а не находишься в плену быстро проходящей страсти? Твои душевные силы еще очень крепки, им далеко до заката, поэтому ты обязан понять, что они обязательно увлекут тебя в новые дали. Это не последний аккорд, а всего лишь тремоло, которое исчезнет со звучанием новой ноты.

Гений — плод души. Он вечен. Ты наделен гением, ты творец и можешь самовоссоздавать свою духовную жизнь, ты живешь в постоянном творческом горении. В этом, возможно, и есть твоя беда. Ты способен анализировать жизнь, ты способен анализировать то, что создаешь, но, возможно, ты должным образом не задумывался над чувством, охватившим тебя сейчас, ибо оно кажется тебе бездонным, непостижимым. Ты боишься его, оно устрашает тебя, и ты, как ребенок, который поет, чтобы отогнать страх, стремишься похоронить призраки, захватившие душу, в искусственном забвении, ввергая свое тело вином в летаргический сон.

Нет! Не то оружие ты должен обнажить. Ты прибегаешь не к тому средству. Ты должен бороться сам с собой. Если твое alter ego наделяет тебя болезненными чувствами, если оно повергает тебя в отчаяние, выведи стремления твоей души на нужный тебе путь, овладей ими и используй то, что приносит тебе боль, в своих собственных интересах...

...Я понимаю, сколь трудно тебе достичь того, о чем говорю, ибо понимаю степень твоего пресыщения жизнью. Тебе было доступно все, поэтому ты жаждешь сейчас «чего-то большего». Ты одержал не одну победу, ты удовлетворял свои прихоти и испытывал наслаждение от своего труда. Возможно, и это как-то влияет на твое нынешнее душевное состояние. Но если материального благополучия ты достиг сам, в смелой борьбе с жизнью, тебе непозволительно сейчас падать духом.

Ты пресыщен и поэтому создаешь призраки. Не позволяй твоему воображению захватить тебя, направляй его силу в сторону того, что позитивно, и тогда, быть может, ты будешь в состоянии хоть немного обрести покой, усмирить бурные проявления твоих чувств.

Ты не должен позволить отчаянию и безнадежности увлечь тебя; ты не имеешь права погубить свой интеллект, который принадлежит не только тебе, ибо ты пользуешься сейчас им с тем, чтобы затем оставить в наследство человечеству; ты не должен терзать свою душу разъедающими ее переживаниями по поводу далекой страсти; не должен позволить им увести тебя в пропасть. Смело сражайся против самого себя, навязывай сам своему сердцу чувства, которые тебе больше подходят, переведи любовь твою в идеал, чтобы он заполнил вершины твоего вдохновения, будь отважным, Эрнесто, и тогда ты победишь.

Подумай над тем, кто ты есть и что уже имеешь; задумайся над тем, кем еще можешь стать; вспомни о своих детях, которые обожают тебя как отца и уважают как человека; подумай о женщине, которая подарила тебе свою любовь и не желает ничего, кроме твоего счастья. Она разделяет и твою радость, и твою печаль, и любит тебя, и боготворит с таким же чувством, какое ты себе сейчас придумал по отношению к другой. Да, Мэри именно такая, и я чувствую, что ты понимаешь это. Подумай о твоих друзьях, которые испытывают к тебе чувство бесконечной преданности; подумай, наконец, о будущем — оно у тебя должно быть радужным и счастливым. Одна ошибка, один ложный шаг могут превратить твое будущее в неприветливое, холодное, лишенное всякой надежды существование. Подумай, Эрнесто. Еще раз взвесь твои чувства, возьми себя в руки, люби Мэри, своих детей, жизнь — и снова станешь уважать самого себя.

Хосе Луис 7 июля 1950».

Прошло три дня. Хосе Луис вернулся домой после работы. Жена сообщила, что ему дважды звонили из «Ла Вихии». Вскоре раздался и третий звонок. Говорил сам Хемингуэй:

— Извини, Фео. Я полное дерьмо! Son of a bitch! [Сукин сын! (англ.)]. По правде. Извини!

— Ты кому показывал рану?

— Никому. Тебя жду. Приезжай, прошу.

— Хорошо, Эрнесто! О кей. Скоро буду. Только скажи, ты когда-нибудь слышал, чтобы индейцы кончали жизнь самоубийством?

— Да, Фео! Видел и даже описал в рассказе «Индейский поселок». Там есть такие слова: «Трудно умирать, папа? — Нет. Я думаю, это совсем не трудно, Ник. Все зависит от обстоятельств».

— Но пьют-то они ведь только по праздникам, и то, если кончили работу. Ты же знаешь.

— Да, Фео, знаю. Ты прав. Я прочел твое письмо внимательно. Три раза... Ты прав! Не сердись и приезжай. Я говорю тебе серьезно — обстоятельства изменились, Фео. Понимаешь! Я жду... жду тебя...

В связи с утверждением Хемингуэя, что в нем «течет индейская кровь», следует рассказать, забегая несколько вперед, еще об одном случае, который имел место в преддверии рождественских дней 1952 года. В конце прошлого сентября умерла Полин, оставив по завещанию младшему сыну Грегори около трехсот тысяч долларов. Гиги, которому тогда исполнилось двадцать лет, тут же бросил занятия в колледже, стал вести праздный образ жизни и решил жениться. Повествования участников того события — Роберто Эрреры и Рене Вильяреаля — так и просятся на бумагу куском трагикомедии «Эти сыновья!..».

Гостиная «Ла Вихии». Хемингуэй и Роберто заканчивают пить кофе. Появляется Рене в белом легком кителе, с подносом, на котором горкой лежат бандероли с журналами и

письма.

Рене. Папа, почтальон говорит, что муниципалитет Сан-Франсиско избрал вас почетным президентом.

Эрнест (быстро). А денег не просят?

Роберто. И не станут. Одно упоминание вашего имени стоит дороже!

Эрнест. Ты так думаешь?

Роберто. Отшлепают его на новых бланках, и они будут действовать как талисман.

Эрнест. Это сколько угодно! Не могут люди без имен и идолов... Трудновато думать самим. А за президентами, председателями, фюрерами — легче! (Перебирает почту.) О, письмо от Гиги! (Разрывает конверт.) Черт возьми! Эстамос копадос! Не унимается парень. Черт, это конец! (Встает, подходит ближе к свету.) Немыслимо! Мальчик спятил!

Роберто. Что случилось, Папа?

Эрнест. Женится! На этой девчонке! Тупица! Сам себя губит! И требует денег! (Читает.) Отказываюсь понимать! Все! Он мне больше не сын!

Роберто. Как можно. Папа? Что там?

Эрнест. Заявляет, что ему стыдно носить мое имя! (Отшвыривает письмо.) Роберто, принеси конверт с завещанием. Рене, а ты — чистую бумагу и ручку. Живо! Это конец! Ни копейки! Лишу наследства!

Рене уходит.

Боже, какой позор на мои седины! Нет, он не знает меня!

Рене (появляясь). Эта бумага подойдет?

Эрнест. Годится. (По мере того как на бумагу ложатся строчки, рука движется все медленнее, а глаза наполняются слезами. Откладывает ручку.) Это конец! Но я не отступлю! (Трет глаза.) И никакой надежды!

Рене, попробуй дозвонись! Я должен с ним переговорить!

Рене. Папа, я мигом. (Выходит.) Эрнест (вдогонку). Вместе с Роберто будешь свидетелем. Я составлю новое завещание.

Появляется Роберто с конвертом.

Как подпишем, Монстр, старое уничтожишь! (Вскрывает конверт, достает завещание, читает. Затем пишет.) Рене (появляясь). Папа, Гиги у телефона.

Эрнест срывается с места. Спешит.

Стена кухни «Ла Вихии». На ней висит старомодный, обшарпанный аппарат. Эрнест срывает трубку с гвоздя.

Эрнест (в трубку). Ты меня слышишь, Грегори? Что происходит?.. Да, конечно, получил! Но я полагал, у вас там сходят с ума сенаторы, ну — президенты. Оказывается, не только!.. Нет, я не шучу! Ты за год спустил двести тысяч и еще смеешь просить у меня, у которого никогда не было столько денег сразу! Не давал и не дам! Что?.. Как ты смеешь говорить отцу такое? Гиги? Алло! Слушай внимательно! (Чеканит.) Это последнее мое слово! Поскольку по нашим законам отец не может лишить сына наследства, я завещаю тебе один доллар! Новое завещание подпишу сейчас же, в присутствии положенных свидетелей... Что?.. Не смей так говорить со мной. Гиги! Прекрати встречи с этой девицей... Что могу я, Эрнест Хемингуэй, с тем не справиться тебе... (Слушает и свободной рукой хватается за голову.)

Входят Роберто и Рене.

Замолчи! Все! (Не может повесить трубку на рычаг.) А? Подумайте только... Он судит меня за мою жизнь... Тычет в нос моих жен .. Ему стыдно носить мое имя! (Подписывает завещание, которое подал ему Роберто.) Рене, спрячь так, чтоб даже я не знал, где оно лежит! И пусть теперь Гиги знает, что во мне течет вдвое больше индейской крови, чем в нем!




 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2016—2024 "Хемингуэй Эрнест Миллер"