Эрнест Хемингуэй
Эрнест Хемингуэй
 
Мой мохито в Бодегите, мой дайкири во Флоредите

Карлос Бейкер - Эрнест Хемингуэй. История жизни (биография)

Биография Хемингуэя

В апреле 1969 года в США вышла в свет книга Карлоса Бейкера "Жизнь Эрнеста Хемингуэя".

Автор — профессор Принстонского университета Карлос Бейкер — вскоре после смерти Хемингуэя с согласия вдовы писателя был избран "официальным" биографом Хемингуэя. В его распоряжение поступил обширный архив. Он также находился в постоянном контакте с людьми, принадлежавшими к близкому окружению Хемингуэя, опросил его друзей и знакомых и множество других лиц, встречавшихся в то или иное время с писателем. Результатом явился труд объемом примерно в 35 авторских листов, над которым автор проработал семь лет (с 1961 по 1968 год).

Главы из книги. Публикуются в сокращении.

* * *

В последнюю неделю июля 1936 года Эрнест был занят подготовкой к очередному визиту на ранчо Нордкуист в Вайоминге. Эта же неделя ознаменовалась началом гражданской войны в Испании. Республиканцы только что атаковали казармы Монтанья в Мадриде, когда Эрнест написал своему молодому другу Пруденсио де Переда, что "нам следовало всю эту неделю быть в Испании". Но, казалось, он не очень торопился ехать. И он не проявил каких-либо признаков разочарования, когда готовил свой "форд" к путешествию, которое уводило его в направлении, прямо противоположном Испании.

Что бы Хемингуэй ни говорил де Переда, он был настроен двойственно относительно поездки в Испанию. Он мечтал об очередной вылазке на Бимини и даже о втором африканском сафари. И все же война тревожила его совесть.

В конце сентября он сказал Максу Перкинсу [Максуэлл (Макс) Перкинс — редактор издательства "Скрибнерс", в котором начиная с 1925 г. печатались книги Хемингуэя. Он оставался советчиком и другом Хемингуэя до самой своей смерти в 1947 г], как ему жаль, что он пропустил "эту испанскую историю". Он все еще надеялся поехать, если бои не кончатся к тому времени, как он завершит свой роман [Речь идет о романе "Иметь и не иметь".].

В конце ноября Испания придвинулась ближе. В колонке светских новостей Уолтера Винчела появилось сообщение, что Хемингуэй отправляется посмотреть на войну. Вскоре Эрнест получил письмо от Джона Уилера, генерального директора Северо-американского газетного агентства (НАНА). Уилер писал, что он видел сообщение Винчела, что его организация обслуживает 60 ведущих газет и что Эрнесту следует подумать относительно освещения войны для агентства. Эрнест ответил согласием. Это был тот толчок, которого он ждал. Сидней Франклин, находившийся на Кубе, согласился поехать с ним. Как Полина, так и Макс Перкинс резко возражали против этой идеи, хотя Полину немного утешало сознание, что рядом с Эрнестом будет Франклин. Для начала Эрнест помог делу республиканцев, уплатив за проезд двух добровольцев, ехавших в республиканскую армию. Он также взял в долг 1500 долларов для взноса в Медицинское бюро Американских друзей испанской демократии и обещал внести такую же сумму в дальнейшем. Деньги предназначались для покупки санитарных машин. Эрнест очень интересовался деталями отправки. Машины должны были отгрузить в Гавр без кузовов и окончательно собрать уже в Испании. Он же настаивал, что машины должны идти через Францию своим ходом, с тем, чтобы двигатели прошли обкатку и были готовы к работе сразу по прибытии...

Почти все, чем занимался Эрнест в Нью-Йорке в январе 1937 года, придвигало его на шаг ближе к осажденному Мадриду. Частично он решил покрыть расходы на поездку возвращением к профессиональной журналистике (впервые после 1923 года). Контракт, который он подписал с Джоном Уилером, предусматривал 500 долларов за каждую корреспонденцию, отправленную телеграфом, и 1000 долларов за каждую, объемом до 1200 слов, отправленную почтой. Он расспрашивал о положении в Мадриде Джея Аллена, который только что вернулся оттуда, отказавшись от поста корреспондента "Чикаго трибюн" в Испании. Но большую часть времени Эрнест уделял совместной работе с молодым писателем Пруденсио де Переда над документальным фильмом "Испания в огне". Фильм этот, откровенно пропагандистский, рассказывал последовательно об осаде Алькасара в Толедо, победе республиканцев в горах Гвадаррамы, об уничтожении беззащитных городов фашистскими бомбардировщиками и об эвакуации детей из Мадрида для спасения их от непрекращающегося артиллерийского обстрела центра города. Фильм сопровождался уже готовым, но слабым текстом. Эрнест забраковал его и написал заново. Он вернулся в Ки-Уэст, не дождавшись премьеры, которая состоялась в нью-йоркском кинотеатре "Камея" 28 января, но прислал по телеграфу похвальный отзыв для анонса.

Его подход к войне был все еще в основном гуманистическим. Даже если "красные" так плохи, как о них говорят, писал он матери Полины, они все же представляют население страны в борьбе против помещиков-абсентеистов, марокканцев, итальянцев и немцев. Он отлично знает, что "белые" большей частью "мерзавцы". Одна из целей его поездки в Испанию — посмотреть, как проходит граница социальной демаркации "на основе гуманизма". Борьба в Испании касается всех, поскольку совершенно очевидно, что это — "генеральная репетиция неизбежной европейской войны". Согласившись работать для НАНА, он решил быть "антивоенным корреспондентом" и пытаться удержать США от участия в последующем конфликте.

Вернувшись в Нью-Йорк в феврале, он узнал, что Дос Пассос занят сбором средств для второго документального фильма, предназначенного, как и первый, познакомить сочувствующих американцев с тяготами испанского народа. Ставить фильм должен был одаренный голландский коммунист по имени Йорис Ивенс с Джоном Ферно в качестве оператора. Арчи Мак-Лиш, Лилиан Хеллман, Дос и Эрнест создали корпорацию под названием "Современные историки" для финансирования, а затем и распространения законченного фильма. Как тогда, так и позже Эрнест расходился с Дос Пассосом в подходе к теме. Дос хотел сделать упор на участь простых людей, застигнутых гражданской войной. Эрнеста гораздо больше интересовали военные аспекты.

Когда он, наконец, взошел на палубу лайнера "Париж", его спутниками были Сидней Франклин и поэт Иван Шип мен. Каждый из них вел себя в порту по-своему. Шипмен, неузнанный, юркнул в пароходный бар. Франклин дал аудиенцию репортерам в шумной каюте, где его четыре красивые сестры устроили прощальный банкет. Эрнест согласился на интервью, в котором сказал, что его цель — дать американцам представление о новом типе войны, начатой Франко и его иноземными союзниками. Это тотальная война, сказал он, в которой нет такого понятия, как невоюющее население. Молодой репортер Айра Уолферт старательно записал эти слова в свой блокнот, хотя его больше интересовали личность и внешность Хемингуэя. "Его грудь, — писал Уолферт, — выпирала из пальто, как каменная глыба". Даже в 37 лет он выглядел очень молодо. Его круглое румяное лицо с черными усами светилось здоровьем. Он вглядывался в своих собеседников через очки в стальной оправе и говорил как бы нехотя, отвечая на вопросы "да" и "нет", держа свои большие руки на уровне талии, словно готовый либо похлопать по спине приятеля, либо нанести удар по челюсти любому, кто ему не понравится. Место его назначения — Мадрид, объяснял он, хотя он намерен побывать и во всех близлежащих городах, чтобы выяснить, что принесла война "маленькому человеку" — официантам, шоферам, сапожникам, чистильщикам сапог. После этого он думает объехать линии фронта, чтобы "увидеть, как ребята обращаются с новыми игрушками, которые они получили со времени последней войны".

Всю серьезность положения в Мадриде Эрнест понял, когда в Париже в начале марта он встретил Луиса Кинтанилью. После освобождения из тюрьмы Луис превратился из человека искусства в человека действия. Начав у казарм Монтанья в июле, он дрался в Сьерра-де-Гвадаррама, в Толедо и на окраинах Мадрида. Его мастерская была уничтожена бомбой.

А большие фрески," спросил Эрнест, — Университетский городок и Каса-дель-Пуэбло?

Ничего нет, — сказал Луис. — Все уничтожено.

А фрески для памятника Пабло Иглесиасу?

Погибли, — сказал Луис. — Нет, Эрнесто, не будем об этом говорить. Когда человек теряет все, что создал за свою жизнь, гораздо лучше не говорить об этом.

Братские чувства Эрнеста были глубоко затронуты. Он все еще не забыл о давнишней пропаже своих рукописей на Лионском вокзале в Париже. Судьба творений Кинтанильи входила теперь в разряд "los desastros de la guerra" [Бедствий войны (исп.).].

Госдепартамент упорно не давал Франклину визы для въезда в Испанию. В конце концов Эрнест привлек на помощь начальство Кинтанильи, Луиса Аракистана, посла республиканской Испании в Париже, а сам поехал в Тулузу, откуда ходили самолеты на юг. Прибыв туда 14 марта, он нанял автомашину и поехал посмотреть, как французская служба охраняла границу. Машину дважды останавливали пограничники с примкнутыми штыками. Полицейский комиссар на границе сказал, что для въезда в Испанию необходима специальная виза французского правительства. Какая ирония, думал Эрнест, 12 000 итальянских солдат недавно высадились на южном берегу в качестве "дара" Франко со стороны Муссолини, а французы продолжают придираться к паспортам нейтральных наблюдателей. Шестнадцатого он сел в самолет "Эр Франс", который летел на юг с короткой посадкой в Барселоне.

Пейзаж, открывавшийся из низко летевшего самолета, ничем не напоминал о войне. Небольшие волны мирно набегали на белые пляжи; поезда шли по неповрежденным путям; в полях пахали крестьяне, из фабричных труб поднимались столбы дыма. Видимых следов войны не было вплоть до самой Таррагоны, где республиканское грузовое судно лежало на боку у края воды, похожее, как подумалось Эрнесту, на оснащенного трубами кита, приплывшего умирать к берегу.

За желтым массивом Валенсии самолет ненадолго набрал высоту, чтобы пролететь над горным хребтом, и приземлился на побережье Аликанте, похожем на Африку. Здесь народ праздновал победу республиканцев над итальянцами у Гвадалахары. Мужчины и женщины пели и кричали, улицы полнились звуками гитар и аккордеонов, а по заливу ходили прогулочные лодки с названиями вроде "Rosa de Primavera" ["Весенняя роза" (исп.).], и на них, держась за руки, сидели влюбленные пары. У вербовочных пунктов стояли очереди. Атмосфера фиесты царила на всем пути по побережью до Валенсии. Подремывая на переднем сиденье автомобиля, Хемингуэй подумал, что даже апельсиновые плантации празднуют победу, заливая пыльную дорогу волнами аромата. Он дремал, и ему грезились свадьбы.

В пресс-бюро в Валенсии ему официально выделила машину Констансия де ла Мора, аристократического вида женщина лет тридцати, высокого роста, с темными глазами, длинной шеей и овальным лицом, как на полотнах Модильяни. Шофера, которого к нему прикомандировали, звали Томас. Он выглядел как гном Веласкеса, модернизированный посредством синего комбинезона. Двадцатого числа они тронулись в долгий путь из зеленой долины Валенсии вверх в голые, серые горы, часто останавливаясь в пути, чтобы погреться и выпить. И вот Эрнест снова увидел желтое плато Кастилии, снежные вершины сьерры на севере и город, поднимающийся, как крепость, над окружающей равниной. "Да здравствует Мадрид, — вскричал Томас, — столица моей души!" Он быстро съехал вниз по Гран-Виа к площади Кальяо и доставил своего пассажира к потемневшему порталу отеля "Флорида".

Эрнест очень торопился побывать в местах победоносных боев под Гвадалахарой и Бриуэгой, о которых с такой гордостью говорили по всей республиканской Испании в день его прилета. Он и сам уже говорил об этом, как о "серьезнейшем поражении итальянцев после Капоретто". Теперь он хотел осмотреть местность до того, как похоронные команды выполнят свою работу.

В Мадриде он только зарегистрировался у цензора в высоком белом здании Международной телефонной и телеграфной компании, которую испанцы называли "Телефоника". Здесь он встретил Ганса Кале, немецкого коммуниста с прусской военной выправкой, который сражался в войсках кайзера на Западном фронте, бежал из нацистской Германии и прибыл в Испанию как раз вовремя, чтобы занять крчандную должность под началом Миахи во время зимней обороны Мадрида.

Рано утром 22 марта с генералом Гансом и с Томасом за рулем Эрнест ехал к северу, пробиваясь сквозь плотную завесу дождя и снежных хлопьев. Погода подготавливала его к картине разгрома, которую они увидели, когда прибыли на поле боя милях в пятидесяти от Мадрида. Здесь остались бессловесные свидетели сражения и бегства: брошенные пулеметы, легкие мортиры, горы ящиков с боеприпасами и немыслимое месиво из тягачей, грузовиков, легких танков, застрявших на поворотах дорог, свалившихся в канавы, увязших в грязи на полях. У Томаса война не вызвала энтузиазма. На грязной дороге, круто поднимавшейся к Бриуэге, они увидели застрявший республиканский танк и еще шесть танков, шедших за ним следом. Эта мишень привлекла внимание трех бомбардировщиков мятежников, и они исколошматили мокрый склон холма "внезапными, массированными, гулкими ударами". После этого Томас стал просто никудышным шофером.

На высотах близ Бриуэги они натолкнулись на трупы итальянцев, искавших укрытия за валунами, — маленькие и жалкие под унылым дождем, как позабытые куклы, с серыми восковыми лицами. Эрнест обратил внимание на обилие писем и бумаг, разбросанных вокруг них, и на шанцевый инструмент, с помощью которого итальянцы пытались отрывать окопчики в каменистой почве. Кале сказал, что поражение итальянцев расстроило план окружения Мадрида, который лелеял Франко. Климат в городе ужасный, добавил он. Но его замечательная естественная оборонительная позиция с лихвой компенсирует отрицательные стороны. На обратном пути он отметил, что укрепления доведены до состояния, при котором прямым штурмом город взять нельзя. Чтобы победить, Франко должен продвинуться через Тэруэль к морю, перерезать коммуникации между Барселоной и Валенсией. Между тем силы республиканцев в Кастилии с каждым днем нарастают. Через несколько месяцев, как писал Эрнест в корреспонденции, основанной главным образом на мнении Кале, республиканцы смогут начать наступление.

Эрнест обедал в подвальном ресторане отеля "Гран-Виа" напротив "Телефоники", когда там появились Марта Геллхорн и Сидней Франклин. Они добрались до Валенсии разными путями, а в Мадрид приехали вместе.

На следующий день Эрнест отвел Марту в "Телефонику" и представил Артуро Бареа и Ильэе Кульцар, которые совместно ведали работой цензуры и обеспечивали вновь прибывающих комнатами в отелях, талонами на бензин и пропусками. Эта фантастически перегруженная работой пара изумленно взирала на изящную женщину с ореолом из светлых волос, которая шествовала через темный, душный кабинет неспешной, раскачивающейся походкой голливудской кинозвезды.

Двадцать седьмого в первый по-весеннему теплый день она отправилась с Эрнестом на север посмотреть с красных холмов Гвадалахары на мятежников, которые сновали, как муравьи, по крутому склону на другой стороне узкой долины, укрепляя свои позиции против ожидаемого наступления республиканцев. Солдаты вокруг Эрнеста и Марты курили и смеялись, "загорали и давили вшей" на теплом воздухе. Сейчас трудно было представить себе те семь жутких дней, большей частью ненастных, которые завершились разгромом трех итальянских дивизий.

Теперь, наконец, положение на фронте стало лучше, чем в городе. Артиллерия Франко ежедневно обстреливала Мадрид с холма Гарабитас. Гранитная пыль и едкие пары взрывчатки мешали дышать. Наутро после возвращения с севера Эрнест проснулся от визга и взрыва снаряда на площади. В халате и шлепанцах он поспешил вниз и увидел, как в холл вводили пожилую женщину, истекающую кровью от ранения в живот. Не дальше двадцати ярдов от входа в отель в тротуаре зияла огромная воронка и в груде щебня лежал труп мужчины, весь покрытый пылью. Шум со стороны Университетского городка в семнадцати небольших кварталах от гостиницы не затихал иногда целыми ночами.

Он стал часто наведываться в отель "Гэйлорд", место жительства и средоточие русского контингента. Его хорошо узнали там, и он с особым удовольствием отмечал, что может, по-приятельски помахав рукой часовым, стоящим у входа с примкнутыми штыками, пройти через мраморный холл и беспрепятственно войти в медленно движущийся лифт. Вначале ему здесь не понравилось. Еды и питья было слишком много, обстановка слишком роскошная для осажденного города. И разговоры показались ему слишком вольными. Но он приходил сюда снова и снова, считая, что если он будет слушать внимательно, то сможет узнать, как ведется эта война. Первым его открытием было, что многие из испанских командиров прошли основательную советскую школу. Энрике Листер из Галисии, командовавший дивизией, бегло говорил по-русски. Хуан Модесто из Андалусии, стоявший во главе армейского корпуса, "выучил русский, конечно, не в Пуэрто-де-Санта-Мария". Эль Кампесино, бывший сержант испанского Иностранного легиона, "с черной бородой, толстыми, как у негра, губами и лихорадочно сверкающим взглядом", был прекрасный бригадный командир, который говорил гораздо больше, чем следовало бы в его должности. А Эрнест был весь внимание.

Его главным просветителем в "Гэйлорде" был Михаил Кольцов, корреспондент "Правды", молодой по виду интеллигент в роговых очках, с выразительным подвижным лицом и копной вьющихся волос. Кольцов, по словам Эрнеста, знал, что его американский друг не питает пристрастия к коммунизму. Но поскольку он верил в Эрнеста как в писателя, он старался разъяснить ему истинное положение вещей, с тем, чтобы тот мог правдиво об этом написать. Однажды вечером, когда Эрнест сидел у Кольцова в номере, туда зашел Илья Эренбург. После короткого обмена любезными фразами Эренбург спросил по-французски, передает ли Хемингуэй по телеграфу домой только очерки или также информацию. К его изумлению, Хемингуэй в бешенстве вскочил и замахнулся на него бутылкой из-под виски. Он принял слово "nouvelles" за "novels" [Nouvelles по-французски — информация, новости, созвучно английскому novels — романы. Как отмечает И. Эренбург. Хемингуэй был недоволен его похвалами, а услышав эту фразу, принял все сказанное за насмешку, так как критики часто ругали его за "телеграфный стиль". "Я сразу понял, что ты надо мной смеешься!" — вскричал он. (См. Эренбург. Люди, годы, жизнь, т. 2, стр. 590 — 597)]. Кто-то вмешался, и инцидент закончился смехом. Несмотря на эту выходку Хемингуэя, у Эренбурга осталось впечатление, что в основном он веселый человек, жизнерадостный, любящий поговорить. Он серьезно рассказывал о фильме, который собирался снимать, и о том, какой цели этот фильм должен послужить. По мнению Эренбурга, он считал себя участником этой войны, "его привлекали опасность, смерть, подвиги". Ежедневно он видел людей, которые не сдались, "ом ожил, помолодел".

Эти слова как нельзя более точно отражают состояние Эрнеста той весной. Он вернулся в обстановку, напоминавшую то, что он видел в Италии много лет назад.

Еще недавно в "Зеленых холмах Африки" он писал о "приятном, ударяющем в нос запахе товарищества", о согревающей взаимозависимости соратников. В период, прошедший между войнами, он как-то отошел от этого, весь отдавшись своей одинокой профессии. Теперь он снова стал под ружье. Трудности и опасности были его стихией. Полностью преданный делу испанского народа, он почти забыл о собственных делах, и хотя при этом сознавал, что опыт, который он получал, даст ему возможность вырасти, обогатит его как писателя.

Среди иностранных журналистов в Мадриде было двое, помимо Марты Геллхорн, с кем Эрнест общался больше всего, — Герберт Мэтьюз и Софтом Делмер (которого х называли Томом). Оба прибыли туда гораздо раньше него: Делмер в июле, когда началась война, а Мэтьюз в ноябре. Делмер не разделял убеждений Мэтьюза, что эти и месяцы в осажденном Мадриде были "счастливейшими днями" их журналистской работы, — не то что сидеть за столом в Париже и переписывать официальные бюллетени посольств. Восторг Эрнеста превосходил даже энтузиазм Мэтьюза. Уже после двух недель жизни в отеле "Флорида" у него появилось ощущение полной свободы, как будто у него не было ни жены и детей, ни дома, ни лодки, ни вообще собственности или каких-либо семейных обязательств.

В апреле он всецело отдался работе над документальным фильмом, который должен был называться "Испанская земля". Он проводил много времени в обществе режиссера Йориса Ивенса и немногословного, деловитого оператора Джона Ферно. ш Ивенс был мужчина крепкого телосложения, среднего роста, с густыми каштановыми волосами, выглядевший как интеллигент с Левого берега Сены, художник и коммунист до мозга костей. Он сделался "политическим комиссаром" Эрнеста, убежденный в том, что его друг готов, наконец, принять участие в подлинном коллективном движении.

Создание фильма было не легким делом. Когда они вслед за танками и пехотой республиканцев шли по изрезанным серым холмам в секторе Мората-да-Тахуна, ветер с гор обдавал их пылью, засоряя глаза и ноздри, затуманивая объективы кинокамер. Девятого апреля после шумной попойки, продолжавшейся за полночь, Эрнест несколько часов лежал без сна, слушая, как артиллерия мятежников бьет по республиканским позициям у Карабанчеля. В начале седьмого Ивенс постучал в его дверь, торопясь приступить к работе. Республиканцы предприняли атаку на позиции мятежников за Каса-дель-Кампо, широкой открытой долиной к северу и западу от города. С Хэнком Горрелом из Юнайтед Пресс и Ферно, оператором, они, даже не позавтракав, поехали в штаб бригады. Артиллерия мятежников разносила в щепы вековые липы в лесу, окружавшем старый королевский охотничий замок. Вскоре они обнаружили, что спустились слишком низко для хорошего обзора поля боя, и полезли обратно, пыхтя и обливаясь потом, на обрыв, возвышавшийся над восточным краем леса.

С этой точки все сражение было у них как на ладони. Редкая цепь пехотинцев двигалась на окопы, исчертившие склоны гор. Три республиканских бомбардировщика сбросили свой груз на земляные укрытия противника, и видимость заволокло столбами взметнувшейся земли. Но скоро Эрнест и его друзья привлекли внимание вражеских снайперов. Ферно отполз в сторону в поисках места, где бы можно было безопасно установить большую камеру с телеобъективом. Место, которое он выбрал, представляло собой как бы кресло на галерее из жилых домов, вытянувшихся на Пасео-Росапес, откуда открывался вид далеко в долину. Дома были разрушены в ходе пятимесячного обстрела, но одна квартира на верхнем этаже сохранилась достаточно, чтобы служить удобным наблюдательным пунктом. Эрнест назвал ее "Старый очаг" — так назывался дом его деда Ансона на Северной авеню в Оук-Парке. Они замаскировали камеру тряпьем и провели остаток дня, наблюдая и снимая бой. Расстояние было слишком большое для хороших съемок. За тысячу ярдов, как впоследствии писал Эрнест, "танки казались бурыми козявками, шнырявшими среди деревьев и извергавшими крошечные облачка, а люди за ними были игрушечными солдатиками, которые то лежали плашмя, то, пригибаясь, перебегали вслед за танками, а то так и оставались лежать на склоне холма, а танки шли дальше".

В сумерках они снесли большую камеру вниз, сняли ее с треноги, разделили груз на троих и по одному перебежали опасный участок Пасео-Росалес к каменной стене, где можно было укрыться. На пустой, вымощенной булыжником Пласа д'Эспанья они втянули головы в плечи и бросились наземь, так как большой немецкий моноплан, бомбивший республиканские батареи, развернулся в их направлении. Но фашисты уже отбомбились, и самолет с ревом прошел над городом и скрылся.

На следующий день в "Старый очаг" явилась целая компания — Дос Пассос, Мэтьюз, Сид Франклин, Том Делмер, Марта Геллхорн и Вирджиния Коулс. Делмер раздражал Хемингуэя язвительными замечаниями о медленном продвижении республиканских танков. Эрнест был очень обеспокоен тем, "чтобы отблески от его или наших биноклей не выдали нашего укрытия и не навлекли на нас парочку снарядов". Он ворчал, что республиканцы плохо спланировали наступление — самые серьезные атаки пришлись на вторую половину дня. Солнце, склонявшееся на запад, отражалось в линзах камер и делало их легко заметными для стрелков-марокканцев. "Если вам охота была подставить лоб под пулю, — писал Эрнест, — надо было только поднести к глазам бинокль, не затенив его. И стрелять они умели — из-за них у меня весь день сосало под ложечкой..."

Эрнест проводил мало времени в отеле "Флорида". С разными шоферами он поочередно посещал участки фронта вокруг города. После Томаса был один, который исчез с казенной машиной и сорока литрами бензина. Третьим был анархист Давид, юноша из деревни близ Толедо. Он так сквернословил, что Эрнест существенно пополнил свое образование по этой части. Давид был горячо предан идее войны до того дня, когда он увидел, как в очередь женщин у булочной возле Пласа-Майор попал снаряд мятежников. Вскоре он отбыл в деревню Фуэнтедуэнья-де-Тахо, где Ивенс и Ферно снимали бытовые сцены для "Испанской земли", и не вернулся. Его преемником был Ипполито, жесткий, немногословный, совершенно не романтичный и такой мастер своего дела, что Эрнест мог без труда представить себе его этаким сержантом конкистадоров времен расцвета Испанской колониальной империи.

Знакомства Эрнеста среди военных быстро ширились. Одним из знакомых еще по Парижу был подполковник Густаво Дуран, в прошлом музыковед и композитор. Когда началась война, он был лейтенантом запаса, но, быстро поднявшись по ступенькам республиканской иерархии, стал командиром 69-й дивизии, действовавшей к востоку от Мадрида. Прохладная дружба парижских времен стала теперь теснее. Как и Луис Кинтанилья, Дуран из художника превратился в солдата. Эрнест скоро стал говорить о нем как об одном из своих героев.

Он был частым гостем в Одиннадцатой интернациональной бригаде, в основном состоявшей из немцев; командовал ею Ганс Кале, с которым он в марте совершил поездку в Бриуэгу. Многие из людей Кале были ветеранами мировой войны, и все прошли военную подготовку. Какое-то время Эрнест думал писать книгу о Кале, но потом пришел к мысли: "Нас с ним слишком многое связывает, чтобы попытаться написать об этом, не рискуя что-то потерять".

Однако больше всего он полюбил Двенадцатую бригаду — прежде всего, за ее людей и их сплоченность, но также и потому, что здесь, при всем уважении к нему как к писателю, ему давали ощутить себя скорее солдатом, чем невоюющим штатским. Командовал бригадой сорокалетний венгр, который носил пот de guerre [Norn de guerre (франц.) — военная кличка. Имя генерала Лукача носил писателькоммунист Матэ Залка.] генерал Лукач, автор нескольких рассказов и романа. "Невысокий, коренастый, жизнерадостного вида, с голубыми глазами, редеющими светлыми волосами и улыбающимся ртом под щетинистыми соломенного цвета усами", Лукач очаровал Эрнеста своим легким, спокойным добродушием. Нравился ему и Вернер Хейльбрун, главный врач бригады, мягкий, но дельный человек, образец стоической выдержки и гуманности: "В сбившейся набок пилотке на густых черных волосах" Хейльбрун обходил раненых, "как усталый нищенствующий монах", работая день и ночь, и "его глубоко посаженные глаза светились сознанием того, что он делает". Третьим любимцем Эрнеста в Двенадцатой бригаде был политический комиссар Лукача Густав Реглер. Немецкий коммунист, смуглый, с глубокими морщинами на лбу и челюстью боксера, он стал солдатом еще в юности, в 1918 году. Он был последовательным антифашистом и незадолго до того бежал из нацистской Германии.

А ненавидел Эрнест больше всего Андре Марти, командующего интернациональными бригадами, штаб-квартира которого, всегда переполненная людьми, находилась в городе Альбасете. Эрнест описал его так: "Пожилой и грузный, в непомерно большом берете цвета хаки", "мохнатые брови... водянистые глаза и двойной подбородок". По мнению Эрнеста, "в его сером лице было что-то мертвое, как будто оно было слеплено из той омертвелой ткани, какая бывает под когтями у очень старого льва". Эрнест был не одинок в таком предубеждении. Эренбург считал Марти человеком "властным, подозревавшим всех в измене, очень вспыльчивым". Реглер прямо говорил, что Марти прикрывал свою некомпетентность в военных делах "непростительной, страстной шпиономанией". Он открыто ссорился со многими из своих подчиненных, не соглашавшихся с его сумасбродными, а то и патологическими решениями, в том числе с героически работавшим американцем Луисом Фишером, который одно время служил у него начальником снабжения.

Эрнест мало общался с Марти. Зато он наладил неплохие деловые отношения с польским офицером, чье настоящее имя было Кароль Сверчевский. Как и многие другие офицеры интернациональных бригадах, он сражался под псевдонимом, его там звали генерал Вальтер. Он родился в Варшаве, воспитание получил по преимуществу в России, служил в Красной Армии во время революции, а когда в Испании началась гражданская война, преподавал тактику и другие военные науки в Военной академии имени Фрунзе. Потом он командовал Четырнадцатой бригадой в боях за дорогу на Корунью в декабре и январе, оборонял Мадрид. Он произвел громадное впечатление на Эрнеста как своими военными знаниями, так и необыкновенной внешностью — "странное белое лицо, которое не брал загар, ястребиные глаза, большой нос и тонкие губы, бритая голова, изборожденная морщинами и шрамами".

Бомбардировка Мадрида продолжалась весь апрель. Гран-Виа так часто покрывалась осколками стекла, что Эрнест стал относиться к этому, как к ежедневной метели с градом. Туфли Ильэы Кульцар сгорели дотла в ее комнате в отеле от залетевшего туда докрасна раскаленного осколка снаряда. Одному из швейцаров "Флориды" шальная пуля от пулемета прострелила бедро. Другая пуля проделала аккуратную дырочку в зеркале в комнате Марты, когда та отсутствовала. Продовольствия в столице становилось все меньше, при этом большое количество продуктов, привозимых из Валенсии, портилось в плохо оборудованных складах. Стосковавшись по дичи, Эрнест достал у кого-то ружье и утром 21 апреля поехал в район фронта Пардо, откуда вернулся с дикой уткой, куропаткой, четырьмя кроликами и совой — по ошибке он принял ее за вальдшнепа.

На следующий день Эрнест выехал с Мартой и с шофером Ипполито в "тяжелую десятидневную поездку по четырем центральным фронтам". В программу входила Сьерра-де-Гвадаррама, высотой до 4800 футов, где они часами ехали верхом, осматривая позиции республиканцев. На него произвели впечатление подтянутый вид и дисциплина закаленных горных частей. Однажды они ехали в броневике по дороге, которая простреливалась пулеметным огнем мятежников. Скорчившись в темной кабине, они четыре раза слышали резкую дробь пулеметных очередей по броне. Но даже такие случаи казались Эрнесту менее опасными, чем повседневная жизнь в Мадриде. По возвращении они обнаружили, что воздух здесь пропитан гранитной пылью, увидели новые воронки в тротуарах на Гран-Виа и подумали, что по сравнению с бессмысленным обстрелом гражданского населения фронт в горах выглядел просто идиллически.

В конце апреля пришло письмо от Ивенса из Валенсии. 28-го и 29-го числа Сидней Франклин и Джон Ферно должны были закончить последние эпизоды фильма "Испанская земля" в деревне Фуэнтедуэнья, и Ивенс предлагал Эрнесту приехать туда. Он сам собирался в Нью-Йорк, а Эрнесту было обещано, что его отправят из Испании самолетом ориентировочно шестого мая. Как только последние метры фильма "Испанская земля" были досняты и упакованы, Хемингуэй собрался домой. Он сдал последнюю корреспонденцию в здание Министерства иностранных дел на Пласа-дела-Крус. "Телефоника", сверкающая белизной в лучах утреннего солнца, стала такой удобной мишенью для артиллерии Франко, что Ильза Кульцар добилась разрешения перевести отдел цензуры в другое место. Артуро Бареа уже изнемогал от усталости и ежедневных бомбардировок. Но Эрнест не знал об этом в тот день, когда весело и сердечно прощался с ним во дворе министерства. Они смеялись и шутили по-испански.

Так же весел он был и на прощальном вечере, устроенном в его честь Двенадцатой бригадой первого мая в старинном замке Моралеха, служившем госпиталем. Там были и командир Лукач, и доктор Хейльбрун, и Густав Реглер. Эрнест потом вспоминал, как Лукач "наигрывал песенку, которую он играл только поздно ночью, на карандаше, приставленном к зубам: звук, чистый и нежный, походил на звук флейты". Это была его последняя встреча с Хейльбруном и Лукачем. И только по счастливой случайности — не последняя с Густавом Реглером.

* * *

В воскресенье 9 мая, после сорока пяти дней, проведенных в Испании, Эрнест прибыл в Париж. Вид у него был загорелый, здоровый. Репортерам он сказал, что не думал раньше, что война продлится так долго. Сказал, что возвращается в Соединенные Штаты, чтобы закончить работу над романом, первый вариант которого уже готов. После завершения этой работы и сдачи романа в печать он вернется в Испанию, где летом, по его мнению, развернется "большая маневренная война".

После интервью он провел в Париже четыре заполненных делами дня: совещался с Луисом Аракистайном о медицинском обслуживании республиканской армии, произнес речь в англо-американском пресс-клубе и еще одну — в книжном магазине Сильвии Бич, перед друзьями общества "Шекспир и Компания". Он запинался и заикался, произнося обе эти речи, и у слушателей создалось впечатление, что он чувствовал себя не в своей тарелке. У Сильвии присутствовал Джойс, сидел в углу, подчеркнуто не интересуясь Испанией и политикой. Эрнест сообщил своим слушателям, что писать — очень трудная работа. Он никогда не бывал полностью удовлетворен своими книгами, разве что романом "И восходит солнце". Он говорил обо всем этом довольно сбивчиво и с явным облегчением перешел к чтению отрывков из рассказа "Отцы и дети".

18 мая он прибыл в Нью-Йорк на "Нормандии" с намерением отправиться в Ки-Уэст, забрать жену и детей и провести большую часть лета на Бимини, работая над текстом романа и занимаясь рыбной ловлей. Только два серьезных дела требовали его внимания. Во-первых, нужно было подготовить речь, которую он согласился произнести на Втором конгрессе американских писателей в Нью-Йорке, назначенном на самое начало июня. Во-вторых, "Испанская земля", которую предстояло теперь смонтировать и снабдить дикторским текстом и музыкой, а затем распространить, чтобы выполнить важнейшую задачу — собрать средства на санитарные машины для республиканцев. 2 июня, когда он работал и отдыхал на Бимини, Йорис Ивенс телеграфировал из Нью-Йорка, что президент Рузвельт и его супруга согласились посмотреть фильм в Белом доме в начале июля. Эта важнейшая встреча была организована Мартой Геллхорн, состоявшей в хороших отношениях с Элеонорой Рузвельт. Пока что Ивенс посылал дикторский текст на суд Эрнеста. "Наш народ, — говорилось там, — добился того, что имеет, путем демократических выборов. Теперь мы защищаем наши права. Мы вынуждены сражаться против военной клики и иностранной интервенции. В этой борьбе вся страна едина. Крестьяне лучше распоряжаются своей землей, чем прежние помещики. Они используют все возможности испанской земли". Вариант Хемингуэя содержал всего три фразы вместо шести у Йориса: "Права обрабатывать нашу землю мы добились путем демократических выборов. Теперь военные клики и помещики-абсентеисты напали на нас, чтобы отобрать нашу землю обратно. А мы сражаемся за право орошать и обрабатывать эту испанскую землю, которую аристократы оставляли пустующей для собственных развлечений". Как объяснение причин войны оба варианта страдали упрощенчеством. Но они очень сжато выражали основную идею фильма.

Четвертого июня Эрнест улетел с Бимини на конгресс писателей. Когда он вошел в Карнеги-холл, заседание уже давно началось. Стоя за кулисами, он бормотал, что не умеет произносить речи. В громадном зале было жарко и накурено. Партер, все ложи и балконы были полны, присутствовало 3500 человек. Еще около тысячи человек не смогли попасть в зал. В напечатанных программах говорилось, что конгресс организован Лигой американских писателей, президентом которой был Дональд Огден Стюарт. Выступать, помимо Стюарта, должны были Эрл Браудер, секретарь Коммунистической партии США, Йорис Ивенс со своим все еще незаконченным фильмом и, наконец, Хемингуэй. Председательствовал Мак-Лиш.

Доклад Браудера был сдержанным и откровенным. Европейские диктаторы своими бомбами разрушили "башню из слоновой кости"; все писатели должны теперь обратиться к жизни простых людей, "источнику силы в искусстве". Ивенс сделал вступление к "Испанской земле", которая все еще не была озвучена. "Может быть, немного странно, — сказал он, — показывать на конгрессе писателей кинофильм, но мне кажется, что здесь это уместно... Фильм сделан на том фронте, на котором сегодня следует быть каждому честному писателю". Эрнест был одет слишком тепло для такой погоды и теребил свой галстук, как будто задыхался. Когда Мак-Лиш представил его, раздался гром аплодисментов. Стекла его очков запотели, загорелые щеки лоснились. Он резко поднялся и начал свои семиминутную речь, не дожидаясь, когда утихнет овация.

"Задача писателя неизменна, — сказал он. — Сам он меняется, но задача его остается той же. Она всегда в том, чтобы писать правдиво, и, поняв, в чем правда, выразить ее так, чтобы она вошла в сознание читателя частью его собственного опыта... Настоящий хороший писатель будет признан почти при всякой из существующих форм правления, которая для него терпима. Есть только одна политическая система, которая не может дать хороших писателей, и система эта — фашизм. Потому что фашизм — это ложь, изрекаемая бандитами. Писатель, который не хочет лгать, не может жить и работать при фашизме".

Остальная часть речи не отличалась особой внутренней логикой. Но ее недостатки с лихвой окупались тем, что Хемингуэй вообще согласился выступить. Среди других, наблюдавших и слушавших с нескрываемым волнением, в зале находился Пол Ромэн, книготорговец из Мильвоки. "Это было великолепно, — рассказывал он, — как будто каждый заключил его в свои объятия, настоящего соратника... в борьбе против фашизма. Разве можно было потерпеть поражение в этой борьбе теперь, когда с нами Хемингуэй?" По залу катились волны аплодисментов, когда Эрнест, "возбужденный и мокрый от пота, скрылся за кулисами и больше не появился". Аудитория была покорена его очевидной искренностью и огромным личным обаянием.

Маневренная война, которую Эрнест предсказал на лето 1937 года, шла большей частью не так, как ему бы хотелось. За время его отсутствия ни одно из наступлений республиканцев не позволило снять осаду Мадрида и не помешало мятежникам захватить северные провинции. Наступление генерала Вальтера на Сеговийском фронте в конце мая началось хорошо, но затем выдохлось. 18 июня Франко захватил Бильбао. В кровопролитных боях под Брунете, происходивших в разгар мучительной июльской жары, республиканцы понесли большие потери. Басконские провинции были оставлены, а 14 августа, в тот самый день, когда Эрнест отплывал из Нью-Йорка, мятежники начали наступление на Сантандер.

В начале сентября Эрнест и Марта встретились как-то вечером с Гербертом Мэтьюзом в кафе Мира. Новости все еще были невеселые. Франко удерживал две трети Испании, со дня на день ожидалось новое наступление на Мадрид. Но когда они прибыли на Арагонский фронт, тучи как будто развеялись. Республиканское наступление южнее Сарагосы привело к взятию Бельчите. Они бродили по развалинам разрушенного города. От добровольцев Пятнадцатой интернациональной бригады Эрнест узнал, какой тактики они придерживались под Бельчите. Их командир, майор Роберт Мерримен, "прокладывал себе путь взрывами", несмотря на то, что был несколько раз ранен осколками ручных гранат, и не остановился, пока его люди не ворвались в собор. Эрнест тут же включил Мерримена в свою галерею героев.

Эрнест, Марта и Герберт Мэтьюз были первыми американскими корреспондентами, давшими полную информацию о положении в секторе Бельчите. Они карабкались по крутым горным тропам пешком и верхом, ехали по только что проложенным военным дорогам на грузовиках и в штабных машинах. Труднее всего приходилось с едой и ночлегом. Хлеб и вино давали им крестьяне, готовили на кострах. Спали в открытом грузовике, куда были положены матрацы и одеяла, полученные из Валенсии. На ночь машину ставили в крытых дворах, среди кур, коров, ослов и овец, и на рассвете их будило оглушительное мычание, блеяние, кудахтанье. В горах уже выпал снег, и в кузове грузовика гулял ледяной ветер. Марта переносила эти невзгоды со свойственной ей смелостью и апломбом. Много лет спустя Эрнест с похвалой вспоминал, как она держалась в те сентябрьские недели.

В Мадриде в конце сентября было гораздо тише, чем в апреле и мае. Осада продолжалась, и военные действия по-прежнему шли в Усере, Карабанчеле и Университетском городке, но иногда за целый день ни один снаряд мятежников не прилетал из-за Каса-дель-Кампо. Эрнест и Марта перебрались в отель "Флорида". Кое-что еще переменилось. Летом Рубио Идальго пеоевел из Валенсии Констансию де ла Мора, которая заменила Ильзу Кульцар и Артуро Бареа в отделе цензуры. Узнав об этом, Эрнест покачал головой и поморщился. "Я, конечно, ничего не знаю, — сказал он, — но мне жаль. Не нравится мне эта история".

В начале октября Марта и Эрнест выехали с Мэтьюзом и Делмером на Брунетский фронт. Они смотрели с гор на солдат мятежников, шагающих по улицам, и были удивлены, что в городе не только мало разрушений, но и спокойно. Делмер установил на своем "форде" английский и американский флажки как знак нейтралитета.

Это едва не стоило им жизни, когда они ехали на север к Вильянуэва-де-ла-Канада. Артиллеристы мятежников приняли "форд" за "какую-то важную штабную машину", и снаряды начали рваться прямо на дороге, по которой они ехали. "Снаряды, в общем, все похожи друг на друга, — писал Эрнест. — Если они в вас не попали, то не о чем писать, а если попали, то вам уже не приходится писать об этом". Все же Делмер осторожно привел машину домой через затемненные пригороды Мадрида. В небе ярко светили созвездия. Эрнест и Герберт Мэтьюз глядели на них с заднего сиденья, и Эрнест со знанием дела распространялся о навигации по звездам в южных широтах.

Его восторженное состояние все еще длилось, хотя было не так заметно, как весной. В его номер в отеле "Флорида" приходили отдохнуть отпускники из интернациональных бригад. Одним из них был Фил Детро, техасец выше шести футов ростом. Вернувшись в штаб 15-й бригады, он рассказывал чудеса о гостеприимстве Хемингуэя — горячая ванна, сыр, ветчина, спиртное, игра в кости, патефон... Эрнест часто встречался с молодыми американцами и в баре Чикоте, одном и из своих любимых уголков на Гран-Виа. Другим его гостем был Фредди Келлер, корех настый, синеглазый парень, комиссар пулеметной роты Линкольна, незадолго до того s отличившийся во время боев при Фуэнтес-дель-Эбро. Фред привел с собой грека и Джонни Цанакиса, страстного антифашиста, работавшего в Греции в подполье. Фил и Детро познакомил их с Хемингуэем, и они сразу же поладили.

Эрнест был все еще в Мадриде, когда в середине октября в Нью-Йорке вышел роман "Иметь и не иметь". По обыкновению, он озабоченно следил за тем, как книга расходится. Между 30 октября и 9 декабря он трижды телеграфировал Перкинсу. Уже в начале ноября тот мог сообщить, что продано 25 000 экземпляров и книга стоит на четвертом месте среди бестселлеров. Однако критика приняла ее отнюдь не безоговорочно. Кроненбергер считал, что книга путаная, или переходная, или и то и другое. Морган удался, и некоторые сцены великолепны, но где-то в середине книга распадается на части, и в ней есть "поразительные промахи с точки зрения профессионального мастерства". Дональд Адамс писал, что творчество Хемингуэя выглядит лучше без этой книги, которая, по его мнению, определенно уступает роману "Прощай, оружие!". Журнал "Тайм" поместил на обложке рисунок Уолдо Пирса, изображающий Эрнеста в тельняшке и кепке с длинным козырьком. В статье же говорилось, что метод Хемингуэя немного устарел, хотя мировоззрение его (под давлением и левых и правых в политике) стало более зрелым. Высказывалось предположение, что гражданская война в Испании способствовала пробуждению "его глубоко запрятанного социального сознания". В Англии отклики на книгу были несколько теплее. Обозреватель "Манчестер гардиан" был тронут отношениями между Гарри Морганом и его женой, но обвинял Хемингуэя в "несправедливых нападках на обеспеченных людей". "Таймс литерери саплемент" понравился немногословный диалог с подтекстом и волнующая фабула; недостатки книги рецензент объяснял тем, что у автора слишком узкая шкала ценностей.

В ответ на неблагоприятные суждения Эрнест, как всегда, закипел, взорвался и успокоился. Но он запомнил имена тех, кому не понравилась книга. Таких было достаточно много, чтобы оправдать выражение, которое он уже употреблял раньше (и будет употреблять вновь), когда его книга не получала всеобщего одобрения: опять, сказал он, какая-то "банда критиков" сговорилась "вытолкнуть его из писателей". Впрочем, книга была пройденным этапом, и он уже глубоко погрузился в новую. Все лето он думал о трехактной пьесе. Он хотел использовать в драматической форме материал, собранный им прошлой весной в многочисленных разговорах с республиканскими должностными лицами в Мадриде. До конца июля он думал написать о контрразведке длинный рассказ. В течение августа и сентября появились контуры драмы. Когда на фронтах наступило затишье, в связи с чем (говоря словами Джона Уилера) "отпала необходимость" в корреспонденциях для НАНА, Эрнест приступил к работе.

Он давно думал написать пьесу, но до сих пор создал в этом жанре только "Сегодня пятница" — безвкусную миниатюру на тему о распятии Христа. Еще в 1927 году он заводил разговор о пьесе с Перкинсом, сказал, что ничего не смыслит в работе для сцены, но, возможно, было бы интересно попробовать. Теперь, десять лет спустя, он был готов к этому. В конце октября он написал Полине, что пьеса закончена. 8 ноября она сообщила об этом Перкинсу. "Нью-Йорк таймс" тут же дала информацию, и заинтересовавшиеся театральные деятели начали изводить издательство Скрибнерса телефонными звонками, требуя подробностей. Но Макс Перкинс все еще не знал ни названия, ни содержания пьесы: ему было известно только, что она вчерне напечатана на машинке и лежит у Эрнеста в отеле "Флорида".

Тех, кому он показывал пьесу, вероятно, поразил ее автобиографический элемент. Эрнест доставил себе развлечение, наделив своего героя Филипа Ролингса некоторыми собственными привычками и чертами. У Ролингса были "широкие плечи и походка как у гориллы", он обычно не завтракал, читал все утренние газеты, любил сандвичи с мясными консервами и сырым луком, регулярно пил в баре Чикоте и уверял, что "не обязан, черт возьми, быть монахом". Его поведение в обществе включало алкоголь и потасовки, частые бессмысленные споры, упорное утверждение своего мужского "я" и решимость не поддаваться господству женщин. Короче говоря, образ Филипа Ролингса, корреспондента и негласного сотрудника контрразведки в осажденном Мадриде, был проекцией самого Эрнеста, основанной на его представлении о том, что значило бы для него действительно работать с человеком вроде Антонио, прототипом которого послужил тонкогубый Пеле Кинтанилья, возглавлявший мадридскую карательную службу. Со своей страстью к точному изображению он даже использовал в некоторых сценах обстановку комнаты, которую занимал тогда во "Флориде", — кресла, обитые кретоном, высокий зеркальный шкаф, где хранились запасы еды, патефон с пластинками Шопена и даже горничную по имени Петра. Кроме того, поскольку он писал пьесу осенью, в ней упоминается недавний захват Астурии и идет разговор о предстоящей зиме.

Женщина-корреспондент в пьесе, Дороти Бриджес, несомненно, похожа на Марту Геллхорн. Это высокая красивая блондинка с длинными стройными ногами, с изысканно культурным выговором и с дипломом об окончании колледжа. Как и Марта, она не выносит грязи, обожает наводить в комнатах уют и даже носит пелерину из черно-бурых лисиц. Не имея внешнего сходства с Полиной, она представляла еще один шаг в постепенном отчуждении Эрнеста от второй жены, которое наметилось уже з "Снегах Килиманджаро". Когда Филип с издевкой перечисляет края, куда они могли бы поехать, мы узнаем те места, где Эрнест бывал с Полиной во Франции, в Кении и на Кубе. Все это теперь позади, говорит Филип: "Туда, куда я поеду теперь, я поеду один или с теми, кто едет туда за тем же, за чем и я". Он имел в виду места, куда ездил по работе и в обществе людей типа Макса, "товарища" с изуродованным лицом, который провел всю свою сознательную жизнь в борьбе против фашизма. Проститутка-марокканка Анита говорит Филипу, что он делает ошибку, водясь с той "большой блондинкой", Дороти Бриджес. Филип согласен, что она действительно "страшная эгоистка". Но, кроме того, она красивая, милая, привлекательная, даже "честная и храбрая". "Боюсь, что в этом-то вся беда, — говорит Филип Аните. — Мне ужасно хочется сделать колоссальную ошибку". Так мимоходом Эрнест давал в пьесе любопытную характеристику своего романа с Мартой Геллхорн.

После еще двух поездок в Испанию Хемингуэй в ноябре 1938 года окончательно вернулся в США.

"Сейчас мне надо писать, — объявил Эрнест. — Пока идет война, все время думаешь, что тебя, может быть, убьют, и ни о чем не заботишься. Но вот меня не убили и, значит, надо работать... жить гораздо труднее и сложнее, чем умереть, и писать все так же трудно, как и всегда... 8 рассказах о войне я стараюсь показать все стороны ее, подходя к ней честно и неторопливо и исследуя ее с разных точек зрения. Поэтому не считайте, что какой-нибудь рассказ выражает полностью мою точку зрения, все это гораздо сложнее. Мы знаем, что война — это зло. Однако иногда необходимо сражаться. Но все равно война — зло, и всякий, кто станет отрицать это, — лжец. Но очень сложно и трудно писать о ней правдиво... В Итальянскую кампанию, когда я был юнцом, я очень боялся. В Испании через несколько недель страха уже не было, и я был очень счастлив. Но для меня не понимать страха у других или отрицать, что он вообще существует, было бы плохо, особенно как для писателя. Просто я сейчас лучше понимаю все это. Если война начата, единственно, что важно, — это победить, а этого-то нам и не удалось. Но покудова к черту войну. Я хочу писать" [Из письма к И. А. Кашкину от 23 марта 1939 года.].

Помимо корреспонденций о мадридских шоферах и о старике у моста Ампоста, первым результатом военного опыта Эрнеста была серия коротких рассказов. В середине ноября, когда он был еще в Париже, в "Эсквайре" появилось "Разоблачение". Там рассказывалось об официанте в баре Чикоте, который распознал в одном посетителе шпиона мятежников и выдал его, позвонив в тайную полицию. Гингричу очень понравился также второй рассказ "Мотылек и танк", основанный, как и первый, на подлинном случае, происшедшем осенью 1937 года. Эрнест уже изложил его коротко в "Пятой колонне". Пьяный гражданин по имени Педро стал опрыскивать официантов в баре Чикоте из пульверизатора с одеколоном. Взбешенные солдаты сначала побили его, а затем застрелили. Когда Стейнбек прочитал рассказ в декабрьском номере "Эсквайра", он отозвался о нем как об одном из самых лучших рассказов всех времен. Увидеть в этом происшествии зерно рассказа было само по себе здорово, писал он Эрнесту, а написать его так превосходно было "почти что слишком".

В февральском номере "Эсквайра" вышел его рассказ "Ночь перед боем", который он послал Гингричу из Парижа в октябре. Он сочинил стихотворение в прозе "Американцам, павшим за Испанию" для опубликования в журнале "Нью мэссис". Отпечатанный им на машинке текст, как и рукопись "Испанской земли", он отдал для продажи с аукциона в фонд содействия бойцам бригады имени Линкольна. Он уже думал о сборнике рассказов, которым будет заниматься осенью 1939 года. Помимо тех, что вышли недавно в "Эсквайре" и "Космополитэне", он хотел написать еще три длинных рассказа. Два были связаны с Испанией, а третий — с одним старым рыбаком-кубинцем. Первый должен был называться "Усталость", в нем он хотел вернуться к битве под Теруэлем, во втором собирался описать штурм прохода в Сьерра-Гвадаррама отрядом польских улан. Третий, занимавший его больше всего, был задуман еще несколько лет назад. Набросок к нему "На синей воде" уже появился в "Эсквайре" за апрель 1936 года. То была повесть о престарелом профессионале-рыбаке из Касаблапки, деревни с восточной стороны гаванского порта. Один в своей лодке, четыре дня и четыре ночи он боролся с огромным марлином только для того, чтобы потерять его из-за стаи акул, поскольку рыба была слишком большая, чтобы втащить ее в лодку. В рассказе должно было быть все, что говорил и думал старик за время своего долгого и одинокого сражения. Если рассказать как следует, думал Эрнест, это могло бы получиться "здорово", стать "гвоздем" новой книги. Он говорил, что в следующий приезд на Кубу постарается пойти на лодке со старым Карлосом Гутьерресом, чтобы все подробности в рассказе были достоверны.

На Кубу он выехал скоро, 14 февраля, и провел там месяц. Каждый день он работал с восьми до двух, потом играл в теннис, плавал или рыбачил. Он не написал ни одного из рассказов, предложенных Перкинсу. Вместо этого он закончил другой — "Под гребнем". Местом действия была суровая вершина горы в секторе Харамы, где Двенадцатая интернациональная бригада только что провела неудавшееся наступление.

Но главное, что Эрнесту удалось сделать на Кубе, — это начать работу над романом о гражданской войне в Испании. Работа эта, говорил он Перкинсу, настолько ответственна, что в ближайшее время он даже не надеется к ней приступить. В Париже в конце октября он упоминал, что закончил две главы какого-то романа. Но сам он считал, что по-настоящему начал работать с 1 марта 1939 года. За три недели он написал 15 000 слов. Ему казалось, что это в двадцать раз лучше, чем "Ночь перед боем", и, по мере того как он втягивался в работу, возбуждение его росло. Опять он после каждого рабочего дня испытывал знакомое чувство опустошенности и вместе с тем готовности с новой энергией взяться за работу на следующее утро.

Он вернулся в Ки-Уэст, главным образом для того, чтобы повидаться с Бэмби, который проводил там весенние школьные каникулы. К несчастью, светский сезон был в разгаре. Пока Эрнест был во Франции и в Испании, Полина обзавелась большим количеством новых друзей и теперь не проявляла желания прогнать их, чтобы он мог спокойно работать. Новая дорога вдоль островов, жаловался Эрнест, стала как бы молчаливым приглашением "каждому сукину сыну, который когда-то прочел хоть строчку" из Хемингуэя, заявиться в гости. В маленький домик возле плавательного бассейна, где Эрнест работал, постоянно доносились голоса. Когда его пригласили участвовать в состязаниях по ловле тунца, он отказался. Он рвался обратно на Кубу, к работе над романом. Теперь, чувствовал он, наступил момент, когда он должен написать "настоящую вещь".

10 апреля он отплыл в Гавану и вернулся к прежнему образу жизни — работал, пил, рыбачил, плавал и играл в теннис, только на этот раз к нему вскоре приехала Марта Геллхорн. Это была ее первая поездка на Кубу, и она была намерена там остаться. Эрнест обещал к ее приезду подыскать жилище. Но когда она нашла его в баре "Амбос мундос", то, хотя он, казалось, очень ей обрадовался, по части поисков дома не было предпринято ничего. Марта вскоре обнаружила старый помещичий дом под названием Финка-Вихия в деревне Сан-Франсиско-де-Паулу милях в пятнадцати от центра Гаваны. Имение принадлежало семье д'Орн и занимало вершину холма, откуда вдали виднелись море и город. Дом сильно обветшал, пропитался запахом сточных вод, и весь участок сдавался за сто долларов в месяц. Приехав туда с Мартой, Эрнест сразу помрачнел. Дом был в слишком плохом состоянии, слишком далеко от Гаваны и стоил слишком дорого. Он махнул рукой и отправился рыбачить.

Но Марту убедили, что дом можно привести в порядок. В отсутствие Эрнеста она за свой счет наняла рабочих и прислугу и взялась за дело. Когда он вернулся, она показала ему результаты своих трудов. Дом ему так понравился, что он немедленно туда перебрался.

Приличия ради он по-прежнему указывал в качестве своего почтового адреса бар "Амбос мундос". Но к началу мая он начал упоминать в письмах Перкинсу "некое заведение на вершине холма", где всегда дул прохладный бриз. Его роман подвигался со скоростью от 700 до 1000 слов в день. Он говорил, что так увлечен работой, что иногда лишь в половине восьмого вечера вспоминает о своих обычных трех стаканчиках виски перед обедом. Теперь он уверял, что книга будет готова в конце июля или начале августа. Все остальное казалось далеким и совершенно незначительным. Он не отрывался от своего дела, кроме как для рыбалки по уик-эндам, когда чувствовал себя уже до предела усталым.

Прошел месяц его пребывания на Кубе, но роман продолжал разрастаться. Когда в середине августа рукопись достигла 76 000 слов и логической паузы, Эрнест решил съездить на Запад.

Его прибытие на ранчо в Вайоминге совпало с началом войны в Европе. Почти всю ночь он не ложился спать, слушал новости по своему портативному приемнику. Война не была для него неожиданностью. Он уже шесть лет предсказывал ее и в печати и в частных разговорах. Но он испытывал нечто подобное тому, что испытал, когда началась гражданская война в Испании. Тогда тоже была в разгаре работа над романом и хотелось обязательно закончить его, прежде чем ехать на театр военных действий. Теперь все повторялось. Хотя в его письмах уже в начале сентября мельком говорилось о том, что в конце концов война от каждого потребует выполнения своего долга, сейчас он был не прочь собрать около себя детей и выжидать событий. Война в Европе, говорил он, продлится теперь много лет.

К концу октября он довел роман до главы 18-й. Пока что, писал он Перкинсу, в книге есть две чудесные женщины. Место действия — лагерь партизан-республиканцев в горах Сьерра-Гвадаррама к северо-западу от Мадрида. Он как раз начал работать над экскурсом в прошлое в виде сцен в отеле "Гэйлорд", штаб-квартире русских возле Прадо, где он так часто разговаривал с корреспондентом "Известий" Кольцовым [М. Кольцов был корреспондентом газеты "Правда".]. Кольцов уже появился в книге, слабо замаскированный под Каркова. Фигурировал там и Валентино Гонсалес по прозвищу Эль Кампесино [По-испански — "крестьянин".], бывший сержант испанского Иностранного легиона; и Энрике Листер, галисийский каменотес, ставший солдатом; и Хуан Модесто из Андалусии; и Клебер, Лукач, Ганс Кале и Густаво Дуран — все высшие офицеры, с которыми Эрнест встречался весной 1937 года.

В декабре 1939 года Хемингуэй снова на Кубе, в Финка-Вихия.

Чтобы показать Перкинсу, каков уровень книги, Эрнест послал ему в январе два образчика — первые несколько абзацев и рассказ Пилар об избиении фашистов в родной деревне Пабло. Наступившие холода напомнили ему о старой привычке — писать, лежа в постели, чтобы быть в тепле. Таким путем он закончил главу 24-ю, хотя и говорил, что для соблюдения достоверности очень плохо, когда дрожишь от холода, а пишешь о жарком утре в июне 1937 года.

Он задумал сначала книгу гораздо короче той, что у него получалась. К концу главы 28-й он стал жаловаться, что нервы сдают от беспрерывной работы в течение многих месяцев. Но он знал, что не должен поддаваться панике и торопиться. Он писал Перкинсу, что если бы решил писать так неряшливо, как Синклер Льюис, то мог бы выдавать 5 000 слов в день из года в год. Его метод был противоположным: постоянный ежедневный контроль для того, чтобы избежать в дальнейшем полной переработки. Его работа, как он объяснял Чарльзу Скрибнеру, — болезнь, порок и одержимость. Чтобы быть счастливым, он должен писать, а это уже болезнь. Ему это нравится, значит болезнь оборачивается пороком. Поскольку он хочет писать лучше, чем когда-либо писал кто-либо другой, порок быстро становится одержимостью.

Чтобы поддерживать в себе веру в высокое качество своей работы, он продолжал показывать части романа многим близким друзьям: Йорису Ивенсу, Эстер Чемберс, Кристоферу Ла Фарджу, Отто Брюсу и, конечно, Максу Перкинсу. Они реагировали с таким воодушевлением, что он рискнул отдать свое детище на суд Бену Финни, которого он почитал как ветерана Корпуса морской пехоты и бесстрашного бобслеиста. Финни прочел все, что Эрнест успел написать, за один присест — с четырех часов дня до четырех часов ночи. Он уговаривал Эрнеста признаться, что тот сам пережил все происходящее в романе. "Нет, черт возьми, — сказал Эрнест, в высшей степени польщенный, — я это придумал". Несмотря на такие оценки, у него бывали минуты сомнения. Полина теперь так его ненавидит, говорил он, что не пожелала прочесть роман. Это безобразие, ведь она разбирается в литературе лучше, чем все те, кто его читал.

Но книга была еще далеко не закончена. В конце первой недели апреля он завершил главу 32-ю, двенадцатую из тех, что были написаны после возвращения из Сан-Велли. В одной из них великолепно изображены последние часы Эль Сордо на вершине холма. Другая содержит душераздирающий рассказ Марии о том, как ее насиловали фашистские солдаты.

Многие из друзей Эрнеста фигурировали в книге, одни под собственными именами, другие слегка замаскированные. В последнее время он переписывался с Густаво Дураном, республиканским командиром, который в 1939 году бежал в Лондон. Дуран выведен под собственным именем, так же как и Петра, горничная Эрнеста в отеле "Флорида". Генерал Лукач из Двенадцатой интернациональной бригады описан тщательно и любовно, так же как и польский генерал Кароль Сверчевский, известный своим войскам как генерал Вальтер, а в романе — генерал Гольц. Журналист Кольцов расхаживает по отелю "Гэйлорд" под именем Карпова. Мария, героиня романа, носит имя медицинской сестры, которую Эрнест встретил в Матаро весной 1938 года, хотя ее внешние данные, включая светлые волосы, "переливающиеся волной, точно пшеница под ветром", по-видимому, — тайная дань Марте Геллхорн. Роберт Джордан, преподаватель колледжа из Монтаны, во многом схож с мужественным майором Робертом Меррименом из Пятнадцатой интернациональной бригады, преподавателем экономики из Калифорнии. Однако Джордан, как и большинство главных героев в произведениях Эрнеста, наделен многими личными чертами и взглядами своего создателя. Родители Джордана явно списаны с доктора Хемингуэя и его супруги. Джордан-старший застрелился из револьвера "Смит-Вессон" времен Гражданской войны. Его сын размышляет о трусости отца ("самое большое несчастье, какое может выпасть на долю человека") и об агрессивности матери ("Потому что, не будь он трусом, он не сдал бы перед этой женщиной и не позволил бы ей заклевать себя"). Эрнест наделил Джордана даже одной из своих самых характерных черт — "красной, черной, смертоносной яростью, которая сеет насмешку и презрение так же широко и незаслуженно, как лесной пожар сеет гибель, а потом стихает, и в мыслях появляется та пустота, спокойствие, холодная ясность, какая бывает после близости с женщиной, которую не любишь".

К концу мая Эрнесту стало казаться, что окончание романа уже маячит где-то вдали, однако все еще в тумане, как небесный город. Словно возвещая конец света, обвалился потолок в гостиной, покрыв всю комнату пылью от штукатурки, которая под действием дождей превратилась в твердую белую корку.

Когда Марта в конце июня вернулась из Нью-Йорка вместе со своей матерью, и Эрнест заверил ее, что доделать осталось самую малость. Вид у него был несколько х одичавший, так как он поклялся не стричься, пока не закончит роман. Он рассказал, что во время взрыва моста волновался почти невыносимо. А потом почувствовал себя w таким обессиленным и мертвым, как будто сам через все это прошел. Он уверял, что ему очень не хочется убивать своего героя, с которым он 17 месяцев не разлучался. Все же 1 июля он решил, что конец близок, и отправил Перкинсу телеграмму:

"Мост взорван, кончаю последнюю главу". Теперь, наконец, можно было пойти в Гавану к парикмахеру.

Он шагал по тротуару в старом городе, когда вдруг увидел Джо Норта [Джозеф Норт — американский журналист, член коммунистической партии.] и человека по имени Дуглас Джекобе, с которым встречался раньше. Издав победный клич, он заключил Норта в медвежьи объятия. Он заявил, что должен рассказать Джо все о своем новом романе, прежде чем тот прочитает его и рассердится. Договорились вместе позавтракать во "Флоридите". Несмотря на серьезные разногласия в политических взглядах между Нортом и Хемингуэем, завтрак прошел так хорошо, что в четыре часа они все еще были увлечены разговором. Неожиданно дверь бара отворилась, и появилась Марта. "Она была, совершенно очевидно, в ярости, — рассказывал Джекобс, — и не пыталась это скрыть". Оказывается, Эрнест обещал встретиться с ней и ее матерью в два часа. Он стал оправдываться, но она не слушала. "Ты можешь подводить меня, — кричала она, — но ты не смеешь поступать так с моей матерью". Эрнест уплатил по счету, извинился перед собеседниками и покорно пошел за ней.

Несмотря на торжественную стрижку, сорок третья, последняя, глава по-прежнему его беспокоила. К 13 июля Джордан лежал под деревом, наблюдая приближение фашистского лейтенанта Беррендо. Книга, безусловно, могла здесь и закончиться, но Эрнест был все еще чем-то не удовлетворен. Он провел последнюю неделю перед своим сорок первым днем рождения, сочиняя нечто вроде эпилога, две короткие главы, цель которых была — как можно тщательнее связать все концы. В одной главке Карков и генерал Гольц, встретившись после провала сеговийского наступления, вместе возвращаются на машине в Мадрид и говорят о Джордане — как он взорвал мост, а потом исчез. В заключительной главе Андрес пришел к покинутому лагерю Пабло и Пилар и постоял там, глядя на остатки моста в глубине ущелья. По-видимому, Эрнесту было необходимо написать эти куски, снимающие кульминацию, чтобы уяснить себе, что они и не нужны и не желательны.

Он еле дождался, пока рукопись перепечатают, и повез ее в Нью-Йорк. Восточное побережье США изнывало от июльского зноя, и в поезде было жарко, как в печке. При слабом освещении он работал в салон-вагоне над текстом, пока у него не отказали глаза. На Пенсильванском вокзале он выполз из поезда, чувствуя себя как "слепая сардина на консервном заводе". От отеля "Барклай", где он остановился, было всего несколько кварталов до издательства Скрибнерса, и он начал пересылать книгу с курьером по частям — по 200 страниц в день. Через несколько дней, зайдя к нему в отель, Боб Ван Гельдер из "Нью-Йорк таймс бук ревью" застал его в не застегнутой пижаме, в веселой компании. Одним из гостей был республиканский командир в эмиграции Густаво Дуран, недавно женившийся на американке по имени Бонте Кромптон и переехавший в Соединенные Штаты. Дуран вежливо слушал разговор между Хемингуэем и Ван Гельдером, а Эрнест время от времени переводил ему. Когда Дуран вышел из комнаты, чтобы позвонить по телефону, Эрнест объяснил шепотом, что, работая над романом, он часто думал, как хорошо было бы кое о чем расспросить его. Но сейчас Дуран заверил его, что не сомневается — роман, в том виде, как он написан, в полном порядке. Прежде чем Дуран уехал к жене в Нью-Гэмпшир, Эрнест взял с него слово прочитать корректуру, чтобы проверить, нет ли ошибок в испанском языке. Эрнест заметил скромно, что он, конечно, не имел достаточных оснований писать книгу об Испании, об испанцах, о республиканском движении и о войне, и к тому же ему совестно просить Дурана, испанца и как-никак его, "черт возьми, героя", прочитать то, что он написал. Дуран согласился, отчасти из любопытства. Он был не в большом восторге от испанского языка Эрнеста, но самую книгу, с некоторыми оговорками, счел на удивление сильной.

26 августа Эрнест отправил из Гаваны авиапочтой корректуру первых 123 страниц книги. С необычной для него покорностью он пошел навстречу пожеланиям Перкинса и Скрибнерса и переписал некоторые места в книге, чтобы сделать любовные сцены более приемлемыми. Но он решительно возражал против их мнения, будто рассуждения Пилар о "запахе приближающейся смерти" безвкусны. Кусок этот, конечно, режет слух, сказал он, но вычеркнуть его равносильно тому, чтобы убрать из симфонического оркестра контрабас или гобой на том основании, что по отдельности они звучат неприятно. Отрывок предназначен вызывать неприятное чувство, но отнюдь не беспричинно: ему надо было донести до читателя грубую вульгарность цыган, которых он знал в Мадриде. Это очень своеобразный народ. Он не хотел их "причесывать", так же как раньше — мичиганских индейцев в рассказах о Нике Адамсе.

Наконец, и это было важнее всего, он решил снять свой эпилог. Первоначальным мотивом, по его словам, было желание, как у хорошего моряка, связать концы с концами и разложить все в порядке по ящичкам. Но теперь он понял: настоящий конец книги там, где Джордан лежит на усыпанной сосновыми иглами земле, точно так же, как лежал за шестьдесят восемь часов до того в первой фразе первой главы. И больше никакого обрамления роману не требуется.

Эрнест начал 1940 год с просьбы к Перкинсу об авансе еще на тысячу долларов под свой незаконченный роман. Перкинс согласился в надежде, что год будет удачный. Доход от пьесы Эрнеста, поставленной на Бродвее и делавшей хорошие сборы, и гонорар за роман должны были вместе превысить 600 долларов, заработанных им в 1939 году. Надежда Перкинса осуществилась в конце августа. Клуб лучшей книги месяца назвал "Колокол" лучшей книгой за октябрь и предложил первый выпуск тиражом в 100 000 экземпляров. Издательство Скрибнерса рассчитывало на такой же тираж своего обычного издания. Эрнест написал Арнольду Гингричу кислое письмо, подсчитывая, во что обошелся ему "По ком звонит колокол" — потеря одной жены и полутора лет жизни. Но он не пытался скрыть, что гордится романом, в котором не было ничего лишнего, который был единым целым, и "каждое слово зависело от всех других слов" сначала до конца, на протяжении сорока трех глав. Теперь он собирался на отдых в Сан-Велли с Мартой и с сыновьями, которых предстояло собрать из разных мест к началу сентября.

День выхода книги приближался, и Перкинс в многочисленных письмах оптимистически высказывался о том, как она будет принята. Но Эрнест слишком нервничал, чтобы ждать, когда почта доставит первые рецензии, и позвонил по телефону в Нью-Йорк Джею Аллену, чтобы тот прочитал некоторые из них вслух. Джей пытался возразить, что телефонный разговор обойдется слишком дорого, но Эрнесту это было безразлично. Он вел себя как маленький мальчик. Спрашивал: "Он правда это написал?" Уверял: "Как критик этот парень просто роет себе могилу". Ему понравилось замечание Джона Чемберлена, что роман обладает "живительной силой брэнди", и мнение Дональда Адамса, что это "самый полноценный, самый глубокий и самый правдивый" из романов Хемингуэя. Адамс считал, что сцены любви Джордана и Марии лучшие в американской литературе, значительно лучше, чем в "Прощай, оружие!", не говоря уже о "случайных совокуплениях" в "И восходит солнце". Боб Шервуд в журнале "Атлантик" назвал книгу "удивительной и прекрасной", отметил ее "силу и жестокость", но также и "щемящую нежность", доказывающую, что этот "замечательный писатель, в отличие от некоторых других замечательных американских писателей, способен на самокритику и на внутренний рост". Клифтон Фэдимен в "Нью-йоркере" тоже обратил внимание на момент роста: в книге, по его словам, проявился зрелый Хемингуэй, "чей голос впервые и еще не так отчетливо зазвучал в "Иметь и не иметь". В "Нэйшн" Маргарет Маршалл утверждала, что плохой привкус, оставшийся у читателей после "Пятой колонны", теперь исчез и что Хемингуэй поднялся на новую ступень в характеристиках, диалоге, напряженности повествования и сочувствии человеку, оказавшемуся перед лицом смерти. Пусть в романе не воплощено "глубокое социальное значение гражданской войны в Испании", но едва ли когда-нибудь еще будет написана такая яркая и волнующая история нескольких живых людей, участвовавших в этой войне.

Год охотников

Все мысли Эрнеста были теперь об Африке. Но до лета 1953 года он не мог уехать из-за деловых свиданий с Леландом Хэйуордом [По ПОВОДУ съемок фильма "Старик и море". (Здесь и далее — прим переводчика.)] и эта отсрочка очень его раздражала. Он писал Беренсону [Бернард Беренсон — американский искусствовед, много лет жил в Италии.], что почти три года проработал на уровне моря, и ему не терпится подняться повыше, на холмы. Чтобы наметать глаз для охоты, он ездил в глушь стрелять куропаток и регулярно палил по голубям в клубе Касадорес.

В ту зиму он прочел две книги о своем творчестве — Джона Аткинса и Филипа Янга, и ни ту, ни другую не одобрил. Первую он охарактеризовал как "винегрет с лучшими намерениями", про вторую сказал, что она чрезвычайно путаная. Он решительно отвергал утверждения Янга, что рассказ "Не в сезон" написан под влиянием Фицджеральда, а "Убийцы" — Стивена Крейна; что основные символы в "Снегах Килиманджаро" взяты у Флобера и Данте; что в обрисовке негра в рассказе "Чемпион" есть намек на гомосексуализм и, наконец, (это было ужаснее всего), что в образе Фрэнсиса Макомбера он изобразил самого себя. Эрнест пришел к выводу, что все ученые критики пытаются уложить его произведения "на прокрустово ложе своих "измов и диалектики" и притом еще ведут себя не как ученые, а как сплетники-фельетонисты.

Очевидно, это последнее обстоятельство особенно ему претило. В феврале он узнал от своего старого друга Дороти Коннебл, что Фентон расспрашивал ее о давнишних днях в Торонто. Эрнест написал ей, что его возмущает, как люди могут писать о его личной жизни, пока он еще жив. Те дни в Торонто принадлежат только Коннеблам и ему. Единственный способ отвязаться от этих стервятников из ФБР — это не рассказывать им ничего. Узнав правду, они отметают ее и заменяют чем-то более сенсационным или приспосабливают к схеме, в которую пытаются втиснуть его жизнь. Письмо и подарок от Дороти живо напомнили ему чудесный сухой холод зимнего Торонто, его любовь и восхищение миссис Коннебл и как замечательно "добрая, милая, прелестная красавица Дороти" отнеслась к неотесанному юнцу из Оук-Парка.

Была у Эрнеста и еще одна, более серьезная причина бояться не в меру любопытных критиков — они покушались на материал, который мог когда-нибудь понадобиться ему самому для мемуаров. Он уже давно поговаривал о том, чтобы написать воспоминания о Париже 20-х годов, а в последнее время рассказал в письмах кое-какие пикантные анекдоты, относящиеся к тому времени, — один о том, как Фицджеральд вообразил, будто по своему физическому строению не годится в мужья, другой о том, как сам он якобы подслушал однажды лесбиянский диалог между Гертрудой Стайн и Алисой. Мало ли чем может поживиться такой тип, когда шныряет по черным лестницам, нацепив маску литературоведа? И на всякий случай Эрнест дал издателям Скрибнерс указание запретить Фентону, как в свое время Янгу, цитировать его произведения.

Весной, с наступлением хорошей погоды, начался приток гостей в Финка-Вихия — обычный Cirque d'Hiver [Зимний цирк (франц.).], как выражалась Мэри, — и в доме уже не хватало кроватей, не говоря о рюмках и пепельницах. 8 марта Мэри писала Джанфранко [Джанфранко Иванчич — итальянец, служил в Африке. Хемингуэй познакомился и подружился с ним в Венеции в 1949 году, а позднее Джанфранко купил ферму на Кубе, по соседству с имением Хемингуэя.] отчет об их времяпрепровождении: "Накормила всю компанию завтраком, отправила на рыбную ловлю, а сама побродила по саду, смотрела на листья и на tinosas (кондоров), они летали так высоко, что казались черными точками... С Вашего отъезда это первое воскресенье, когда мне удалось побыть одной, и это даже приятно, чувствуешь себя свободной". В марте она два раза плавала с Эрнестом в Параисо [Параисо (по-испански — рай) так Хемингуэй окрестил остров Мегано-де-Касигуа в Гольфстриме, где он в начале второй мировой войны гонялся за немецкой подводной лодкой.], помощником и матросом у них были Грегорио и мальчик Фелипе. Эрнест загорел до оттенка, который называл Indio tostado. Мэри купалась, собирала раковины и была "очень счастлива". Домой они вернулись вечером 2 апреля и только-только успели подготовиться к долгожданному приезду Хэйуордов и Спенсера Трэси.

Эрнест был приятно удивлен, найдя в Трэси человека и скромного и умного. Под его руководством Трэси осмотрел маленький порт Кохимар, и ему даже посчастливилось увидеть Ансельмо Эрнандеса, когда тот спал 3 своей хижине, проведя всю ночь в море. Трэси был трезвенник и вставал в 6.30 утра, чем пленил Эрнеста, зато Хэйуорды обычно спали до полудня. Дело было на пасху, и Эрнест считал, что это неподходящее время для деловых разговоров. Вскоре выяснилось, что у Трэси не будет времени сниматься до 1955 года. Пасхальное воскресенье совпало с днем рождения Мэри, и она часок посидела одна на башне, греясь на солнце и думая о том, что этот, седьмой год их брака был самый лучший, самый согласный и дружный.

В первый понедельник мая они рыбачили между рифов близ Пинар-дель-Рио, и когда в шестичасовой радиопередаче услышали фамилию Эрнеста. "Старик и море" был удостоен Пулитцеровской премии за 1952 год. Эрнест не мог скрыть своей радости. Это был первый раз, что он получил премию Пулитцера, хотя в 1940 году был к тому близок. Деньги, в которых выразилась премия, он послал Бэмби. Эрнест мог позволить себе этот жест. По соглашению, подписанному с Хэйуордом, он должен был получить авансом 25 000 долларов за использование своей книги и такую же сумму за организацию съемок акул в Карибском море и гигантского марлина — у берегов Перу. В середине мая к нему явилась группа редакторов из журнала "Лук" и предложила высокую цену за серию статей о предстоящем сафари. Эрнест стал готовиться к поездке в Африку.

Для начала он надеялся снова побывать на фиесте святого Фермина в Памплоне. Затруднение состояло в том, что Франко все еще был у власти, а Эрнест был известен во всем мире своей убежденной поддержкой республиканцев. Но когда он заговорил со своими друзьями о коротком заезде в Испанию, они уверили его, что он может с честью туда вернуться, пусть только не отрекается от того, что писал раньше и помалкивает о политике. Эрнест и Мэри заказали билеты на "Фландрию" на 24 июня и договорились, что Джанфранко встретит их в Гавре 30-го. Оттуда они не спеша двинутся в Памплону на "ланчии", после фиесты вернутся через Мадрид и Валенсию в Париж, а потом из Марселя отплывут в Момбасу. В Найроби они встретятся со своим кубинским приятелем Майито Менокалем — он прилетит прямо туда, чтобы участвовать в сафари, а белым охотником будет у них Филип Персиваль.

На пароходе Эрнест усердно входил в форму — мало ел, каждый день тренировался в гимнастическом зале "Фландрии", после обеда пил минеральную воду и неизменно выходил победителем в стрельбе по летящей цели. Единственным его литературным занятием, если не считать писем, был просмотр докторской диссертации Чарльза Фентона, экземпляр которой ему передали в Нью-Йорке. Он написал Фентону, что, если он погибнет в Африке, книгу можно печатать, а иначе — ни под каким видом.

"Если вы, как я, любите путешествовать весело, — писал Эрнест, — путешествуйте с итальянцами". Он имел в виду Джанфранко и живого, обходительного черноволосого Адамо, похоронных дел мастера из Удине, который взялся быть у них шофером. Они без задержек проехали Париж, сделали остановку в Шартре и заночевали в Пуатье. В долине Луары, которую Джанфранко видел впервые, Эрнест в шутку уверял, что кажется себе средневековым рыцарем, едущим на коне по берегу реки. Он забавлялся этим сравнением всю дорогу на юг, через Дакс и Сен-Жан-де-Люз в Андай, где он когда-то писал первый набросок романа "И восходит солнце".

Переезд через границу в Ируне прошел гладко, хотя Эрнест, со своей любовью к мелодраме, хвастался впоследствии, что для въезда во франкистскую Испанию потребовалась вся его смелость, и пограничники вполне могли его застрелить. В Памплоне они обнаружили, что ни в одной гостинице нет свободных комнат. Пришлось остановиться в 33 километрах к северу, в Лекумберри, красивом баскском городке, приютившемся в зеленой долине. Гостиница была в лучшем северо-испанском стиле, с дубовыми кроватями и чисто вымытыми деревянными полами.

На следующий день, встав до рассвета, они поехали в Памплону. На главной площади их поджидал старый друг Эрнеста Хуанито Кинтана, потерявший свою гостиницу во время гражданской войны. Теперь ему было шестьдесят три года. Маленький, узкоплечий, он, однако, держался не только приветливо, но и с достоинством. Поджидал их и Руперт Белвилл, долговязый англичанин, с которым Эрнест познакомился в 1937 году на пароходе: они оба плыли тогда в Испанию, чтобы примкнуть один — к республиканцам, другой — к их противникам. Все вместе выпили на завтрак крепкого кофе, обвязались красными платками и по булыжным улицам поспешили к цирку, чтобы не пропустить захватывающий пробег быков. За вторым завтраком к ним присоединилась целая толпа знакомых, в том числе Том и Дьюри Шевлин, Питер Виртел и молодой питомец Принстона Питер Бакли, который дружил с Бэмби в Париже, когда оба были совсем маленькие. Бакли расхваливал блестящего нового матадора по имени Антонио Ордоньес, сына того самого Ниньо де ла Пальма, которого Эрнест вывел в "И восходит солнце" под именем Педро Ромеро. Прием, оказанный Эрнесту в Памплоне, пришелся ему очень по душе, — с ним носились как с "мальчиком из нашего города, который преуспел з жизни". Он говорил, что цель его приезда — собрать материал для приложения к "Смерти после полудня", об эволюции и упадке современного боя быков. Но Антонио скоро убедил его в том, что "упадок" — слишком сильное слово. Однажды после корриды он пошел в отель "Йолди" и познакомился со своим новым героем, стройным молодым брюнетом, полным достоинства и обаяния. Эрнест решил, что, как матадор, он лучше, чем был его отец в годы расцвета.

Как бывало и раньше, фиеста, начавшаяся так весело, закончилась под проливными дождями. Мэри сильно простудилась — как когда-то Хэдли при подобных обстоятельствах. В конце концов Джанфранко увез Белвилла в Биарриц, а Хемингуэи с Адамо подались на юг в Бургос и Мадрид.

Они сворачивали с магистрали сперва в Сепульведа, петом в Сеговии и Сан-Ильдефонсо, — Эрнест хотел показать Мэри места вымышленных им партизанских убежищ в Сьерра-Гвадаррама. То был край дубовых и сосновых лесов и гранитных скал, среди которых чернели входы в пещеры. Горный поток с ревом устремлялся под узкий каменный мост. Глядя счастливыми глазами на проносящийся мимо пейзаж, Эрнест сказал, что здесь и происходило действие в "По ком звонит колокол". Хотя мост был не совсем такой, как тот, который взорвал Роберт Джордан, Эрнест с удовлетворением убедился, что местность описана у него совершенно точно.

Мадрид тоже был полон призраков, Эрнест сказал, что его там "дрожь пробирает". Однако он непременно захотел поселиться в том же номере отеля "Флорида", который занимал осенью 1937 года. Баку Ланхему [Бак Ланхем — полковник (позднее — генерал) Чарльз Трумэн Ланхем, командовал 22-м полком 4-й пехотной дивизии, к которой Хемингуэй был приписан в 1944 году как военный корреспондент. Их дружба сохранилась до конца жизни Хемингуэя.] он написал, что чутье подсказывает ему, что именно этого ждут от него испанцы. В том же письме он дал понять, что в 1937 году сражался как боец на стороне республиканцев, мочился в кожухи пулеметов "максим", когда они перегревались, и помнит, как пахла кипящая моча в серой пыли той голой местности (хуже Хюртгена!), где он и его товарищи остановили пятое контрнаступление мятежников.

Картины Прадо запечатлелись у него "в голове и в сердце" так прочно, как будто все годы, после того как он их видел, провисели на стенах в Финка-Вихия. Он опять смотрел Гойю, Брейгеля, Иеронима Босха, долго простоял перед "Женским портретом" Андреа дель Сарто, в который влюбился много лет назад. Снова увидеть эти картины было для него лучшим подарком ко дню рождения, хотя были и другие подарки: весть об окончании войны в Корее, весть о том, что он награжден орденом Карлоса Мануэля де Сеспедеса [Орден Карлоса Мануэля де Сеспедеса — высшая почесть, какой на Кубе мог быть удостоен иностранец.], и даже стихи от Мак-Лиша, кладущие конец их отчуждению.

Навестив Ордоньеса и его зятя Луиса Мигеля Домингина на ферме Вилья-Пас близ Саэлисеса, они уехали в Валенсию. Мэри осматривала местные достопримечательности в обществе Питера Бакли и Хуанито Кинтаны, несколько раз они ходили на бой быков. А потом пришло время ехать в Париж, откуда они, прожив в отеле "Ритц" до 4 августа, покатили на "ланчии" в Марсель, сели на "Замок Дуннотар" и поплыли в Момбасу.

Погода была лучше, и пароход много чище, чем в 1933 году. Первые дни пути с севера дул холодный ветер, как дыхание зимы в середине августа. В Египте и Суэце было жарко, безветренно, только поздно вечером из пустыни тянуло холодом. В небе горели яркие звезды, и огни проходящих судов казались теплыми и приветливыми. Пока позволяла погода, они развлекались стрельбой в тире, но в Красном море их настигла настоящая жара, и сильный муссон стал вздымать двадцатифутовые волны.

Момбаса встретила их дождем. Они уселись в машину с местным шофером 1 рнест шарил по карманам в поисках документов, бросая свирепые взгляды на полисмена-африканца, охранявшего ворота порта, но тут появился Филип Персиваль, и Эрнест просиял. Двадцать лет и недавно перенесенная клещевая лихорадка сильно состарили Персиваля, но держался он все так же бодро. Мэри сразу в него влюбилась. Майито Менокаль уже прилетел в Найроби, но тут же лег в больницу с приступом артрита. Однако вскоре он поправился и прибыл в лагерь, устроенный на ферме Персиваля в Китанга. Туда же явился фотограф из журнала "Лук", приятный человек по имени Эрл Тейсен.

Последние дни августа они благодушествовали в девяти палатках, расставленных на буро-зеленом склоне холма близ Мачакоса, несколько раз ездили в Найроби закупить провизию, охотничьи костюмы и провести последние приготовления к экспедиции. На второй день рано утром Филип сообщил, что Килиманджаро в ста милях к юго-востоку выглянул из-за туч, и все поспешно погрузились в машину и помчались смотреть на него с гребня Пота. Эрнест с восторгом узнал, что им, одним из всех охотников, разрешено провести сентябрь в Южном заповеднике района Каджиадо, в сорока милях к югу от Найроби. Говорили, что район этот, лишь недавно снова открытый для охоты, буквально кишит дичью. Они получили в Мачакосе лицензии, уплатили по тысяче шиллингов с человека и еще двести за лишнего льва, позавтракали жареной дрофой, свежими помидорами и пивом и пустились в путь, готовые немедленно приступить к делу.

Ждать им пришлось недолго. Не проехали они и нескольких миль, как их окликнул пропыленный молодой обходчик Денис Зафиро — он поставил свой "лендровер" у обочины и улыбаясь поджидал их. "Носорога убить хотите?" — спросил он. "Хотим", — ответил Эрнест. "Тогда пошли, он здесь совсем близко". Эрнест, Мэри, Майито и Тейсен высыпали из машины. Обходчик свернул с дороги в высокую траву и вскоре остановился, указывая на носорога, которого он, оказывается, выслеживал с самого утра. Кто-то подстрелил его, и он волочил одну ногу. Мужчины пошли вперед, а Мэри велели ждать на месте. Уже смеркалось, она немного нервничала, ей казалось, что Эрнест подходит слишком близко. Только подойдя на двенадцать шагов, он вскинул свое и тяжелое ружье. Раздался выстрел, носорог перевернулся на месте. Эрнест выстрелил еще раз, и животное побежало прочь среди кустов терновника. Они долго шли по кровяному следу и отступились, только когда совсем стемнело. Слуги без них устроили лагерь и развели костры. Семь палаток стояло под огромным терновым деревом у реки Саленгаи, широкого сухого русла, по одной стороне которого струился ручеек. Денис Зафиро предупредил, что ночью здесь, вероятно, пройдут на водопой слоны.

По звуку будет казаться, что это шагают великаны в калошах. Возможно даже, что в палатку заглянет из любопытства лев.

Однако ночь прошла без визитов. Наутро Эрнест и Зафиро пошли искать носорога и нашли его мертвым неподалеку от того места, где накануне прекратили поиски. Когда Эрнест и Зафиро вернулись в лагерь к завтраку, они уже были добрыми друзьями.

Район реки Саленгаи был полон зверья и птицы. Эрнест наслаждался своей любимой стрельбой влет по большим стаям голубей, куропаток и цесарок. На полянах во множестве стояли торжественные марабу, напоминавшие Мэри старых колченогих преподавателей алгебры. По словам Дениса, здесь жило четыреста слонов, десять носорогов и штук двадцать львов, не говоря уже о множестве более мелких зверей. Первой добычей Мэри была антилопа гну, а Эрнеста — геренук. В лагерь пришли воины масаи в ржаво-розовых хламидах, вонзили копья в землю, сказали "Джамбо" и крепко, отрывисто пожали всем руки. 5 сентября, по дороге на юг, они остановились в масайском селении, где Эрнест решил поразить воображение туземцев: из своей 22-калиберной винтовки он выбивал сигареты, зажатые в чьих-нибудь пальцах, и всаживал пули в монеты.

Когда масаи пожаловались Зафиро на льва, повадившегося красть их скот, тот выложил для приманки остовы зебр. 6 сентября Эрнест и Мэри, Зафиро, Эрл Тейсен и руженосцы на рассвете вышли из лагеря посмотреть, что с ними сталось. Подходя к первой приманке, они услышали треск ломающихся веток. "Там что-то большое", — сказал воспитанный Тейсен. "Вы совершенно правы", — ликующе прошептал Эрнест.

За редким кустарником в тридцати ярдах от дороги паслось семь слонов. Охотники обошли их, стараясь ступать неслышно, как индейцы. От зебры не осталось ничего, кроме обломка ребра. Когда они повернули обратно к машине, на поляну вышло еще три слона. Один из молодых самцов их заметил, и все стадо, сгрудившись, побежало через дорогу — огромные самцы в пятнах красной пыли и много самок с детенышами. Эрнест насчитал их пятьдесят два, цифра, которая в его письмах Беренсону, Брейту [Харви Брейт — сотрудник "Нью-Йорк таймс".] и Ланхему быстро выросла до семидесяти двух. И конечно же, это он превратил замечание Тейсена "Там что-то большое" в дежурную шутку.

За неделю, проведенную на Саленгаи, все хорошо между собой перезнакомились. Руженосцем у Мэри был семидесятилетний Чаро, еще меньше ее ростом и до сих пор еще не вполне осознавший, что Эрнест обессмертил его в "Зеленых холмах Африки". Н'ги, человек лет тридцати, носил ружья Эрнеста. После нескольких вопросов тот убедился, что это сын М'Кола, его названого брата по сафари 1933 года. Денис Зафиро так подружился с Эрнестом и Мэри, что Филип Персиваль просил его быть их белым охотником. По словам Дениса, департамент охоты в Найроби должен был дать на то свое благословение: можно было надеяться, что, если Хемингуэй напишет хорошую статью, это привлечет в Кению туристов, которых в последнее время отпугивали волнения May-May [Имеется в виду объявленное в 1952 году в Кении чрезвычайное положение в связи с жестоким подавлением английскими властями движения жителей Кении за пользование своей землей. Борьба продолжалась четыре года, несколько тысяч африканцев было убито, еще больше арестовано или согнано с прежнего местожительства. Террористами May-May англичане называли кенийцев — участников этой борьбы.].

Рано утром в последний день пребывания на Саленгаи Эрнест убил первого льва, убил не очень эффектно, хотя потом и хвастался. Когда они выехали из лагеря, накрапывал дождь. Два льва пожирали приманку. "Папа стрелял с двухсот ярдов, — писала потом Мэри. — Мы услышали, как ударилась пуля, но лев не упал и не заревел". Дело в том, что он просто исчез. Вместе с Персивалем и Менокалем они пошли по следу. Через полчаса Денис нашел раненого Льва и быстро прикончил его двумя выстрелами. Эрнест тоже выстрелил два раза. Когда льва свежевали, Хемингуэи взяли в рот по кусочку сырого мяса.

Отчасти это была дань суеверию. Майито Менокаль убивал больше зверей, чем Эрнест, хотя скромно приписывал такое везение своему желтому шарфу. Видимо, шарф действительно был счастливый, это подтвердилось через два дня, в районе Каджиадо, близ реки и болота Кимана. Переезд к югу занял четыре часа, и лагерь раскинули под высокими деревьями, на краю пыльной, но похожей на парк поляны. 11 сентября Майито убил черногривого льва, пяти футов от носа до кончика хвоста и весом в 500 фунтов, причем, в отличие от Эрнеста на Саленгаи, убил с одного выстрела. Трудно пришлось Эрнесту и тогда, когда он с Мэри и Денисом углубился в болота Кимана. Там паслось большое стадо буйволов, из-за высоких камышей выглядывали их черные спины. Когда Эрнест выстрелил в одного из буйволов, Денис стал уверять его, что он попал. Однако ни буйвола, ни кровяного следа они не нашли.

В надежде отыграться Эрнест распаковал старый Спрингфилд, из которого он так метко стрелял в 1933 году. Сначала дело пошло: он убил зебру, и на следующий день геренука — оба раза с одного выстрела. А потом снова начались промахи — две зебры, кабан, лев, львица и бабуин — все за две недели. Но влет он по-прежнему стрелял отлично и пользовался каждым случаем поохотиться на птицу. Ходить пешком было ему полезно. Вес его уменьшился до 190 фунтов, несмотря на прекрасный аппетит, и в письмах он неизменно сообщал, что всем доволен. И это была правда, если не считать неудач в стрельбе.

Они снялись с места 19 сентября, на три дня вернулись на Саленгаи, а 24-го прибыли в новый район, которому департамент охоты присвоил название Лагёрь Маслин. Находился он к западу от Магади и к северу от озера Натрон, у прозрачной речки Олеибортото, вытекающей из западного конца ущелья Рифт. Там, в нескольких милях к югу от лагеря, Майито убил великолепного самца-леопарда, а вскоре затем Мэри — самца куду, одним выстрелом в шею.

В первое воскресенье октября Тейсен отбыл в Найроби и дальше — домой, в США. Майито уехал в Танганьику, а Эрнест и Мэри на десять дней остались в Лагере Маслин, все еще надеясь, что Мэри удастся убить льва. 13 октября они вернулись в Найроби, встретились с Томом Шелвином и превесело пообедали на ферме у Персиваля. Мэри осталась на ферме писать статью об Испании, а Эрнест полетел в Танганьику навестить Патрика, чья новая ферма раскинулась на 3000 акров среди высоких лесистых холмов и горных лугов. Эрнест к этому времени наголо обрился и с гордостью демонстрировал Патрику и Хенни свои многочисленные шрамы.

14 декабря Мэри слетала в Найроби купить рождественские подарки. Возил ее туда Рой Марш, пилот местной авиации, который доставлял в лагерь Кимана почту и устраивал для охотников воздушные прогулки над болотом Кимана и холмами Чулу. Рождество они справили на африканский лад — украсили вместо елки терновое дерево и одарили туземцев, прислуживавших им на охоте. А под Новый год спокойно попили чаю с пирогом, который привезли из города Персивали.

"Мы очень счастливы, — записала Мэри в дневнике 2 января, — все вспоминаем, какой прекрасный был год".

Эрнест сидел рядом, потирая бритую голову. "Я не враль, — сказал он, — но я ужасный хвастун".

"Неправда, — ласково подумала Мэри. — Просто ты переполнен радостью жизни".

"Молодцы мы, что приехали в Африку", — сказал Эрнест.

Уганда, и чем это кончилось

В пятницу 8 января 1954 года Хемингуэи мирно проводили вечер в своем недавно обжитом лагере в Кимане. Это был один из последних таких вечеров. Недели через две они собирались вылететь из Найроби в Бельгийское Конго. В виде запоздалого рождественского подарка Мэри — Рой Марш обещал свозить их туда на самолете "Сесна-180". План был таков: 15-го уехать из Киманы, провести одну ночь в заповеднике Амброзели, несколько дней у Дениса в Каджиадо; а потом — в Найроби, чтобы, как говорил Эрнест, "перегруппироваться".

А пока что Эрнест работал. В самый разгар волнений May-May Денис добился его назначения почетным охотничьим инспектором района Киманского болота. Хотя главной целью было "дать ему почувствовать себя участником жизни в дикой Африке", он был официально уполномочен производить аресты, обыски и передавать дела в суд. Немногие любители выполняли бы эту работу так весело, с таким чувством ответственности и гордости. Когда леопард или лев нападал на скот масаев или слоны вытаптывали их посевы, он тотчас же откликался на жалобы, осматривал место происшествия или полусъеденное животное и советовал, как поступить. Иногда он полночи g рыскал в темноте с копьем. Он говорил, что это все равно что шесть-семь дней в неделю играть в бейсбол, и уверял, что стал жевать табак — для придания себе уверенности.

В промежутках между обходами он заглядывал в деревенские лавки и кабачки, и особенно в заведение одного индуса по имени Сингх, державшего лавчонку и лесопилку в Лаитокитоке. Незадолго до отъезда жена Сингха угостила его вкуснейшим блюдом из кур под пряным соусом и лапши. А потом Эрнест посадил в свою машину шестерых мальчуганов и стал учить их держать руль, давать задний ход, поворачивать, гудеть в клаксон и гоняться за уныло-торжественными местными ослами.

21-го, как и было задумано, они вылетели из Найроби. Вез их Рой Марш, стройный, уверенный в себе молодой человек с черными усиками. Маршрут был сложный. Сначала полетели на юго-восток, к Лагерю Маслин, где сбросили письмо Денису Зафиро, осмотрели с воздуха ущелье Рифт и поразились окраске озера Натрон, розовогоо от бесчисленных фламинго. Во второй половине дня повернули на запад, пролетели над кратером Нгоронгоро и равниной Серенгети. Эрнест показал места, где был его лагерь в 1933 году и где Полина убила льва. В Мванза они сделали короткую посадку, заправились и к закату прибыли на Киву " — самое красивое озеро, какое Мэри и видела в своей жизни.

На следующий день повернули на север, вдоль цепи озер Эдвард, Джордж о и Альберт и вечером сели в Энтеббе на северо-западном берегу озера Виктория. Мэри сделала сотни снимков: Натрон и фламинго, огромные стада в Нгоронгоро и Серенгети, цветные фотографии Киву, туземных деревень, рыбаков в долбленых челнах, к слонов и буйволов, пасущихся вместе, гиппопотамов, купающихся у берегов озер. На третий день они увидели Белый Нил, лентой вьющийся среди зелени, и повернули на восток, вдоль Виктория-Нила, чтобы Мэри могла сфотографировать водопад Мерчисон-Фоллз, где река с ревом низвергается в ущелье несколькими эффектными каскадами.

Рой сделал над водопадом три круга, накреняя самолет, чтобы удобнее было фотографировать. На третьем круге на пути самолета вдруг возникла стая ибисов. Спикировав, чтобы не налететь на них, Марш задел за оборванный телеграфный провод, тянувшийся через ущелье. Провод хлестнул пропеллер и проскреб по хвостовому оперению. Марш круто свернул прочь от водопада, попробовал набрать высоту, убедился, что самолет упорно снижается, и стал высматривать место для посадки.

В трех милях к юго-западу от водопада земля поднялась им навстречу. Под скрежет рвущегося металла самолет грохнулся в заросли терновника. "Выходите, да поживее", скомандовал Марш. Хемингуэи выскочили из машины и впервые в жизни ступили на каменистую почву Уганды.

Рев мотора стих, наступила мертвая тишина. Марш выпрямил антенну радио. Из кабины донесся его голос: "Май, май, май. Сообщаю: сели в трех милях к юго-юго-западу от Мерчисон-Фоллз. Пострадавших нет. Ждем помощи". Он повторил свое сообщение и перешел на прием. Ответа не было. В густых зарослях что-то шуршало, потрескивало. Мэри была почти без сознания, ее уложили на землю. Несколько минут Эрнест не мог найти у нее пульс, потом насчитал 155 ударов в минуту. У нее появилась резкая боль в груди, а Эрнест при ударе самолета о землю повредил правое плечо. В остальном, как и сказал Марш, никто не пострадал.

Немного отдышавшись, они взобрались на холм, где на фоне неба чернели брошенные телеграфные столбы. Дело шло к вечеру, Эрнест стал собирать хворост для костра. С холма видна была река, куда приходили на водопой слоны и гиппопотамы. Ночь Мэри кое-как проспала, укрытая свитером и плащом, а мужчины дремали, сидя у костра.

Едва рассвело, Рой пошел к водопаду, чтобы выложить огромную стрелу, указывающую путь к упавшему самолету. Эрнест собирал хворост и вдруг увидел поразительное зрелище — по реке плыл большой белый катер. Они с Мэри стали махать плащами, но с катера их, видимо, не заметили. Бежать к реке было опасно — очень близко находились слоны. Уже готовые отчаяться, они вдруг увидели, что катер причалил к маленькой пристани, и из него вышли какие-то люди. Они опять стали махать и кричать, и на этот раз их заметили. По склону стала подниматься группа туземцев. Эрнест остался ждать Роя, а Мэри спустилась к берегу.

На носу катера было выведено его название — "Мерчисон". Командовал им индиец, отнюдь не горевший желанием увеличить число своих пассажиров. Катер зафрахтовал на этот день Мак-Адам, английский врач из Кампалы — он уже пошел с женой и сыном осматривать водопад. Когда подошли Эрнест и Рой, индиец запросил с них за проезд фантастическую плату — по сто шиллингов с человека. Он привык иметь дело с богатыми американцами, его катером пользовался Джон Хастон и его труппа во время съемок фильма "Африканская королева".

Уже вечерело, когда они доплыли до озера Альберт и пошли вдоль его восточного берега к Бутиаба. На пристани их ждал пилот местной линии Регги Картрайт и с ним полисмен Уильямс. Весь день они провели в поисках. Прошел слух, что Хемингуэи погибли. Какой-то летчик ВОАС [British Overseas Airways Company — английская компания воздушных сообщений], пролетавший над водопадом, сообщил, что видел разбитый самолет и никаких признаков спасшихся людей. Самолет Картрайта, двенадцатиместный "Хэвиленд", стоял готовый к отлету в порту Бутиаба, и Картрайт предложил подбросить их до Энтеббе.

Когда они добрались до самолета, уже почти стемнело. Машина показалась им вполне надежной, но взлетная дорожка напоминала плохо вспаханное поле. Они без особой охоты заняли места в кабине, поглядывая вперед на дорожку, и самолет запрыгал по бороздам, скрипя и взвывая, поднимаясь и снова плюхаясь о землю. Внезапно он остановился и вспыхнул.

Пока Мэри отстегивала пояс, за окном рядом с ней крутились языки пламени. Она с трудом отыскала правую дверь, но дверь зажало. Впереди Рой Марш выбил ногой окно. Он и Мэри выбрались в это окно и побежали, Картрайт — за ними. Потам на правом крыле появился Эрнест — он высадил-таки дверь своей злополучной головой и поврежденным плечом. Он соскочил на землю и шатаясь отошел подальше в отблесках пламени. За два дня они потерпели две аварии и остались живы.

Живы, но далеко не невредимы. Выбираясь из кабины, Эрнест разбил себе голову. Кровь хлестала у него из макушки и текла за левое ухо. Мэри сильно хромала — сна расшибла колено. Полисмен Уильямс и его жена посадили их в машину и повезли за пятьдесят миль в Масинди. Эрнест потом говорил, что это была самая долгая поездка в его жизни, и Мэри она тоже едва ли показалась короткой. В Привокзальном отеле в Масинди не было ни еды, ни покоя. Праздновать спасение собралось несколько летчиков местных линий. Они, как и Картрайт, весь день прочесывали местность в поисках упавшего самолета. Хемингуэи, как только сочли возможным, ушли к себе в номер...

Наутро Мэри послала телеграмму родителям. По всему миру люди уже узнавали из газет и по радио, что они уцелели. Явился врач, сделал перевязки, и в наемной машине с шофером они отбыли в Энтеббе — больше ста миль по пыльным дорогам. Им дали угловой номер в отеле "Озеро Виктория". Здесь их ждали представители "Ист Африкен Эруэйз", чтобы получить из первых рук отчет об авариях. Позднее Эрнест что-то промямлил журналистам, хотя в глазах у него двоилось и слышал он с перерывами, как слышишь радио во время грозы. "Мне все еще везет", — объявил он репортерам.

До конца недели он дотянул на джине и собственной стойкости. У него было что-то неладно с почкой, часто повторялась рвота, позвоночник казался раскаленной кочергой, а свою разбитую голову он носил осторожно, как сырое яйцо. Во вторник в полдень из Дар-эс-Салама прилетел Патрик. Он привез 14 000 шиллингов, и его уверенная манера держаться порадовала отца. В четверг Рой Марш привел самолет "Сесна-170" и увез Эрнеста в Найроби. Мэри и Патрик улетели на следующий день рейсовой машиной. Сначала поездки прошло всего девять дней, а казалось — тысяча лет. Из обоих полушарий сыпались поздравительные телеграммы. Сидя в смятой постели, Эрнест читал их одну за другой. Позднее стали прибывать преждевременные некрологи, появившиеся в газетах чуть ли не всех стран, и сотни высказываний всяких известных людей, которых попросили написать о Хемингуэе в те дни, когда было очевидно, что он погиб. Он поглощал их, по словам Мэри, "с безнравственной жадностью", хотя и заметил, что кое-кому весть о его смерти, должно быть, доставила удовольствие.

Жизнь его еще висела на волоске. Помимо общего сотрясения, увечья его включали ушибы печени, селезенки и почки, временную потерю зрения на левый глаз, частичную потерю слуха, сдавление позвонка, растяжение суставов правой руки и плеча, растяжение связок ноги, паралич сфинктера и ожоги первой степени на лице, руках и голове. Привыкнув позировать как неуязвимый, он сказал репортерам, что никогда еще не чувствовал себя лучше. На самом деле он никогда еще не чувствовал себя хуже. В начале февраля бывали даже дни, когда он позволял себе поныть. Он написал Бернарду Беренсону, что если тот когда-нибудь захочет усыновить действительно скверного мальчишку, то пусть возьмет его, Эрнеста. Он добавил, что Беренсон — его герой, потому что сумел дожить до такой прелестной хрупкой старости. Адриане [Адриана Иванчич — младшая сестра Джанфранко.] он клялся, что оба раза, когда "умирал", жалел лишь о том, что это ее огорчит, и в сентиментальных тонах поминал Петрарку и Лауру, Абеляра и Элоизу. А Харви Брейту сообщил, что, прежде чем выбраться из второй аварии, два раза вдохнул огонь, а это еще не пошло на пользу никому, кроме Жанны д'Арк.

До всех несчастий они зафрахтовали лодку и оставили за собой грузовик и охотничью машину, а также туземных слуг, с тем чтобы устроить новый лагерь в Шимони на побережье Кении. Мэри уехала в Момбасу присмотреть за приготовлениями, а Эрнест, оставшись в Найроби, продиктовал статью в 15 000 слов для журнала "Лук", пообещавшего ему 20 000 долларов за то, что он назвал правдивым и юмористическим изложением недавних досадных происшествий в Уганде. Написал он, в общем-то, правду, но очень многословно, с ненужными комическими отступлениями и с обычными для него гиперболами. Поразительно не то, что статья эта написана неважно, а то, что человек в таком состоянии вообще смог ее написать.

Лагерь в Шимони уже функционировал, когда Эрнест прилетел туда с Маршем, который посадил самолет на пляж в нескольких милях к северу. И Патрик с Хенми, и Персивали были на месте, и Эрнест оживленно строил планы рыбной ловли. Но хотя остальные выезжали рыбачить почти ежедневно, он редко участвовал в этих поездках. Все время болел поврежденный позвонок, ему было очень трудно двигаться.

А тут еще невдалеке от лагеря начался лесной пожар, и он сгоряча бросился на подмогу, но споткнулся и упал в огонь. Когда его вытащили, одежда на нем тлела, и он в полубреду определил, что на ногах, на животе, груди и губах у него ожоги второй степени, а на правой руке — первой. Это было уже слишком, после этого он пролежал в лодке в порту Момбасы до тех пор, пока не настало время отплыть на "Африке" в Венецию.

До Порт-Саида он не выходил из каюты, потом стал ежедневно вставать на часок, чтобы размять ноги. Он потерял двадцать фунтов веса и ослабел от внутренних кровоизлияний. В конце марта пароход прибыл в Венецию, и Эрнест прочно лег в постель в отеле "Гритти". Беренсону он написал, что собирался, наконец, совершить паломничество во Флоренцию, но теперь раздумал, а вместо этого, возможно, поедет в Торчелло и просто полежит там в гостинице, глядя, как в камине пылают буковые ас поленья. Но он никуда не поехал, лежал у себя и принимал обычный поток посетителей. Вид его действовал на всех угнетающе. И все же, несмотря на боль и тревогу, он весь апрель, который к тому же выдался холодный и дождливый, держался вызывающе-бодро.

Он по-прежнему уверял, что Венеция — его город, и любил сравнивать свои привычки с привычками Генри Джеймса. Джеймс, сообщил он Адриане, был великий американский писатель, который приезжал в Венецию, смотрел в окно, курил сигару и думал. Вот так же и он, разве что сигар не курит. Он съездил-таки в Торчелло и еще в Кодроипо, куда его пригласили Федерико и Мария-Луиза Кехлер. Но большую часть времени он читал у себя в номере, в мятой пижаме и несвежем халате, нацепив очки в стальной оправе и козырек. Когда его зашли навестить полковник Джим Лаккет с женой, он давал аудиенцию в спортивной рубашке, старом сером свитере, обтрепанных пижамных штанах и шлепанцах. Он произнес красноречивый монолог по поводу Битвы за Выступ [Битва за Выступ — так называли бои по ликвидации прорыва гитлеровских немецких войск под командованием Рундштедта в Люксембурге в декабре 1944 года.] и своей собственной битвы с судьбой в Уганде. Чтобы позавтракать с Дэвидом и Эванджелиной Брюс, он приоделся, но сразу после завтрака снова залез в постель, слабый, "как выжатый лимон", пригоршнями глотая таблетки. Он старался возможно чаще видеться с Адрианой, которой теперь исполнилось двадцать четыре года, и все твердил ей, что надеется скоро увидеть ее замужем за лучшим человеком на свете. Он с гордостью рассказал ей, что Американская академия искусств и литературы присудила ему почетную награду и хочет вручить ее в Нью-Йорке в мае. Однако он не собирался туда ехать. Лучше он поедет в Мадрид на ферию святого Исидора, а потом не спеша поплывет из Генуи в Гавану.

Подготовка к поездке в Испанию, как всегда, оказалась сложным делом. В середине апреля Мэри побывала в Париже и в Лондоне, а потом поехала с Рупертом Белвиллом на машине в Севилью на бой быков. Адамо прибыл из Удине, чтобы везти Эрнеста в Испанию на "ланчии". Арон Хотчнер [Арон Хотчнер — журналист, одно время служил редактором в журнале "Космополитзн", где печатался Хемингуэй. После смерти Хемингуэя выпустил книгу о нем.], которого Эрнест в письмах называл Хотч (милый), был вызван из Голландии, чтобы сопровождать и слушать его в пути.

Он примчался 2 мая, безмерно довольный возможностью снова попутешествовать со своим благодетелем. Эрнест встретил его приветливо, поддразнил по поводу его веснушек и бандитской шляпы, устроил в отеле "Гритти" и стал кормить до отвала в баре Гарри. Адриане он сказал, что Хотч — очень приятный малый, "с такой любящей, ищущей душой". 5 мая он повел Хотча в палаццо Иванчича на обед в американском стиле, а потом состоялась прощальная вечеринка у Эрнеста в номере.

На следующий день они выехали по автостраде в Милан. Но той романтической северной Италии, о которой мечтал Эрнест, он не увидел. Рекламные щиты, окаймлявшие дорогу, он назвал "вульгарными, ужасными". Он засунул себе под спину подушку, при каждом движении тошнота подступала ему к горлу. Но всю дорогу он угощал Хотчнера анекдотами и выдуманными историями о своем прошлом.

Второй день пути через Турин и Кунео до Ниццы Эрнест перенес много лучше.

Он с удовольствием поглядывал на майскую зелень долин и снежные вершины Альп.

Но в Кунео его чуть не задушила толпа почитателей — какая-то продавщица узнала его, когда он покупал бутылку виски. Он добрался до машины лишь с помощью отряда солдат, очень испуганный и расстроенный. Остановившись в Ницце в отеле "Руль" на Promenade des Anglais, он вызвал парикмахера и велел сбрить себе бороду, чтобы до неузнаваемости изменить свою внешность. 9 мая Адамо стрелой домчал "ланчию" до Экс-ан-Прованса, а 10-го — до Каркассона. В холодный, туманный день они проехали через Биарриц в Сан-Себастиан, откуда забрали с собой Хуанито Кинтану. Он работал у виноторговца, жил в бедности на верхнем этаже высокого дома без лифта и был счастлив прокатиться с ними в Мадрид. Ненадолго задержались у собора в Бургосе. Войдя в собор, Эрнест с трудом опустился на колени и склонил голову в молитзе. Проехав город, они остановились у каменного моста, и Эрнест торжественно заверил Адамо, что это тот самый мост, который описан в "По ком звонит колокол".

Мадрид был полон туристов, съехавшихся на фиесту, но для Эрнеста был забронирован номер в отеле "Палас", почти таком же роскошном, как "Ритц" в Париже. Как только из Севильи приехали Мэри и Руперт Белвилл, он, несмотря на ужасную погоду, стал ходить на бой быков. 18 мая, в первый теплый, солнечный день, он поехал с целой компанией на ферму близ Эскуриала, где, лежа на матадорском плаще, глядел, как Луис Мигель Домингин работает с годовалыми бычками. Там же он снялся с Домингином и Авой Гарднер, заявив, что ему лестно фигурировать на одной фотографии со знаменитой киноактрисой и с "лучшим из ныне живущих матадоров". Но позднее в частном разговоре он признался, что даже бой быков уже не производит сильного впечатления на человека, только что побывавшего в Африке.

Правду говоря, после аварии в Бутиаба и пожара в Шимони от прежней его энергии осталось одно воспоминание. В Мадриде ему пришлось обратиться к доктору Хуану Мадинавейтиа. Тот выслушал его историю, обследовал его и предписал полный покой и строгую диету при сильно сокращенных дозах спиртного. Эрнест по возможности следовал этим предписаниям в последнюю неделю в Мадриде и по пути в Геную. Во время долгого перехода в Гавану на "Франческо Морозини", хоть и "скучного до черта", он "отдохнул и поздоровел". В Фунчале на Мадейре его ждало письмо от Адрианы, на которое он, очень обрадованный, ответил в тот же день с соответствующими изъявлениями чувств. Ел он умеренно, читал, дремал и любовался красками океана. Больше ничего ему и не хотелось. Каждое написанное письмо и то его утомляло. Добравшись до дому после почти тринадцати месяцев отсутствия, он отдал себя в руки доктора Эррера и продолжал поправляться, понемножку тренируясь в бассейне и подкладывая под матрац доску, чтобы не так болела спина. Несмотря ни на какие Уганды он не намерен был "изображать короля Лира" и твердил, что уже тоскует по далеким холмам Африки.

Щедрый дар Швеции

Хоть Эрнест и поминал короля Лира, и отрастил белоснежную бороду, но ему шел всего пятьдесят пятый год, и он был твердо намерен восстановить свое здоровье, и физическое, и душевное. Старику Беренсону он говорил, что в конце-то концов нет ничего лучше молодости, лучше того, чтобы "любить кого любишь", просыпаться каждое утро, не зная, что принесет тебе день, но уверенный в том, что что-нибудь этот день да принесет. Слава писателя — одно дело, и всем известно, что он хочет писать книги, которые пребудут в веках. Но так называемого "паблисити" с него довольно. Все эти аварии с самолетами послужили только тому, что прежний лживый миф о смельчаке и задире сменила новая, столь же лживая легенда о его несокрушимости. В серьезные минуты его интересует только писательство, самая трудная из профессий. Она означает умение схватывать неуловимое и делать так, чтобы оно казалось не только уловимым, но и обычным. А поскольку это недостижимо — как мечта алхимика превратить низкие металлы в золото, — люди уважают это умение там, где они его усматривают. Но низкопоклонство писателю вредно. Истинную награду он находит в самом себе, в сознании, что пишет в полную меру своих способностей и даже лучше.

Ходили слухи, что Эрнест получит Нобелевскую премию. Такие слухи ходили и раньше, и он не очень-то им верил, однако говорил, что, уж если ему достанется столько денег, не подлежащих обложению налогами, он купит себе самолет "Сесна-180" и поживет в свое удовольствие. Развивал он (по принципу "зелен виноград") и теорию, что "ни один сукин сын, получивший Нобелевскую премию, не написал после этого ничего такого, что стоило бы читать". В подтверждение приводилась "Притча" Фолкнера, изданная в августе. Эрнест считал эту книгу фальшивой, искусственной: все, что требуется, чтобы выдавать по 5 000 слов в день такой продукции, говорил он, — это кварта виски, сеновал и полное пренебрежение к синтаксису.

Лето и осень прошли ни шатко, ни валко. В день, когда Эрнесту исполнилось

55 лет, он явился в Интернациональный яхт-клуб получит орден Карлоса Мануэля де

Сеспедеса, пожалованный ему за год до того. Мэри только что вернулась из Галфпорта, где устроила своих родителей в санаторий. Филип Персиваль был в Лондоне, ему предстояла операция рака. Джанфранко, трудившийся на своей усадьбе, ухаживал за девушкой по имени Кристина Сандоваль, которая Эрнесту не нравилась. Приезжали в гости Ава Гарднер и Домингин. Подбодрил Эрнеста конец трехлетней размолвки с Грегори и то, что первый шаг к примирению сделал сын. Эрнест много говорил о документальном фильме, посвященном природе и животным Африки, но когда в прессе раньше времени появилось сообщение о планах съемок, в гневе снял свое имя.

Летом он одно время не мог писать ничего, кроме писем. Ближе к осени начал серию рассказов на материале своих недавних приключений в Африке. Один из этих рассказов все разрастался под его пером, и ему казалось, что может получиться роман. На самом же деле это была лишь слегка беллетризованная запись последнего сафари, изо дня в день, почти бесформенная, в которой интересные сцены чередовались с довольно банальными. На первом плане фигурировали он сам, Мэри и Денис Зафиро, а по мере надобности появлялись туземные охотники и другие африканцы. Он уделил много внимания Н'ги и Чаро, которых вывел под собственными именами. Была там и Дебба, девушка из племени вакамба, — коротко стриженная, с жесткими ладонями и нахальным нравом, а в остальном, как он сказал Мак-Лишу, — "точь-в-точь Прюди Боултон", юная индианка с озера Валлун. В разговоре с Баком Ланхемом он упомянул, что рассказ этот должен ему понравиться, если только тема любви между белыми и черными не кажется ему предосудительной.

Ланхем недавно вернулся из Европы в колледж Штаба вооруженных сил в Норфолке, штат Виргиния, и от нечего делать решил лечь в больницу и оперировать давнишнюю грыжу. Как-то в конце октября к нему в палату вошла сестра со словами: "Генерал, вас вызывает междугородняя". Он узнал голос Эрнеста.

— Бак, хочу тебе сказать, я получил эту штуку.

— Какую штуку?

— Ну, эту, шведскую, ты же знаешь.

— Нобелевскую премию?

— Вот-вот. Я тебе первому звоню.

— Чудесно, — сказал Ланхем. — Поздравляю.

— Долго они думали, черт возьми, — сказал Эрнест. — Стоило бы послать их подальше.

— Ты с ума сошел. Нельзя этого делать.

— Да, пожалуй. Как-никак тридцать пять тысяч долларов. Мы с тобой можем здорово повеселиться на тридцать пять тысяч долларов. Так я из-за чего главным образом звоню, Бак, хочу тебя просить, приезжай сюда и помоги мне. Сейчас ко мне все начнут ломиться, спасай!

Ланхем упомянул, что только день как его оперировали.

— Да ну же, Бак, — сказал Эрнест, — это не серьезно. Приезжай. Неужели эти доктора не могут что-нибудь сделать?

— Они уже сделали, да так хорошо, что я еле одолел этот чертов коридор, чтобы подойти к телефону.

— Так слушай, Бак, кроме шуток, я туда не поеду. Я что-нибудь напишу, пусть прочтут. Что бы ты сам запел, если бы получил Нобелевскую премию?

28 октября о премии было объявлено официально, и Эрнест решил вести себя вежливо и даже благородно. В разгар многолюдного сборища в Финка-Вихия из Нью-Йорка позвонил Харви Брейт и попросил интервью.

— Кому из писателей, живших до того, как была учреждена Нобелевская премия, вы бы сами ее присудили? — спросил Брейт.

— Что ж, — сказал Эрнест, — как лауреат, не могу не пожалеть, что этой премии не были удостоены ни Марк Твен, ни Генри Джеймс, это если говорить только о моих соотечественниках. Не досталась она и более великим писателям, чем те, которых я назвал. Сегодня я был бы счастлив... счастливее, если бы премию получил прекрасный писатель Исаак Динесен [Исаак Динесен — псевдоним Карен Бликсен, датской писательницы, много лет прожившей в Кении] или Бернард Беренсон, посвятивший всю жизнь лучшим в мире работам о живописи, а больше всего меня порадовало бы, если бы премию присудили Карлу Сэндбергу... Поскольку я уважаю решение Шведской академии, высказывать такие замечания мне не к лицу. Но всякий, кто удостаивается подобной почести... должен принимать ее смиренно.

— Хем, — сказал Харви Брейт, — это здорово.

— Значит, о'кей?

— Очень даже о'кей, — сказал Брейт. — Это просто замечательно, Хем, и я тебя люблю.

Эрнест положил трубку, вытер вспотевший лоб и вернулся к гостям. Позднее он объяснил, что в то утро был настроен милостиво и великодушно, и очень рад, что ему удалось своим признанием порадовать трех людей, которые "всю жизнь на совесть работали". Это не шутка — в один день осчастливить трех человек, тем более что все они уже не молоды.

Официальный текст решения Нобелевского комитета ему не понравился. Его хвалили за "то, что он мастерски владеет искусством современного повествования". Однако ранние его вещи были охарактеризованы как "грубые, черствые, циничные", а значит, не отвечающие требованию, чтобы награда присуждалась за "произведения идеалистического направления". Но опять-таки в решении упоминался и "героический пафос", лежащий в основе его восприятия жизни, и его "мужественная любовь к опасности и приключениям", и "естественное восхищение каждым, кто борется за правое дело в мире, омраченном насилием и смертью". В общем, заметка носила на себе отпечаток коллективного творчества, и Эрнест, поворчав, как таковую ее и принял.

Чарльзу Скрибнеру он сказал, что с этой "чертовщиной", к счастью, покончено. Она заставила его прервать работу, нарушила его уединение, вызвала "отвратительную шумиху". Впрочем, чек на 35 000 долларов позволит ему расплатиться кое с какими долгами. Что касается изящной золотой медали, то он никак не мог придумать, что с ней делать. Йейтс назвал ее "щедрым даром Швеции", и Эрнесту тоже хотелось проявить щедрость. Сперва он решил подарить ее Эзре Паунду, потом раздумал. Некоторое время держал ее дома, в потайном ящичке с драгоценностями, и, наконец, преподнес в дар покровительнице Кубы святой деве с тем, чтобы она хранилась в посвященной богоматери церкви в Сантьяго.

В ноябре пришло письмо из американского посольства в Стокгольме. Посол Джон Кэбот узнал из газет, что мистер Хемингуэй по состоянию здоровья не сможет лично получить свою премию. Если это действительно так, посол предлагает принять ее от его имени. Министр Стале, директор нобелевского фонда, выразил надежду, что мистер Хемингуэй напишет несколько слов, дабы можно было прочесть их на торжественном банкете.

В ответ Эрнест послал следующий текст:

"Члены Шведской академии, леди и джентльмены!

Я не мастер произносить речи и не силен в риторике, но я хочу поблагодарить распорядителей фонда, щедро завещанного Альфредом Нобелем. Зная, какие великие писатели не получили этой премии, всякий писатель должен принять ее не иначе, как со смирением. Нет нужды перечислять этих писателей. Каждый из здесь присутствующих может составить свой собственный список, как подскажут ему его знания и его совесть. Я не считаю возможным просить посла моей страны прочесть речь, в которой писатель высказывал бы все свои сокровенные мысли. В том, что человек пишет, бывают стороны, которые не сразу бросаются в глаза, и, может быть, в этом его счастье; но рано или поздно они проступают совершенно отчетливо, и от них-то, и от степени некой алхимии, которой писатель владеет, зависит, переживет ли он свое время или будет забыт. Жизнь писателя — всегда одинокая жизнь. Писательские организации в какой-то мере спасают писателя от одиночества, но сомневаюсь, чтобы они помогали ему в работе. Расставаясь со своим одиночеством, он вырастает как общественная фигура, и работа его при этом часто страдает. Ибо работает он один, и если он — достаточно хороший писатель, он изо дня в день думает о том, останется или не останется его имя в веках. Для настоящего писателя каждая книга должна быть новым началом, новой попыткой достигнуть недостижимого. Он всегда стремится сделать то, чего до него никто не делал или что другие пытались сделать и не сумели. И на этом пути, если ему очень повезет, он иногда добивается удачи. Как просто было бы работать в литературе, если бы требовалось только написать по-другому о том, о чем уже хорошо написано. Именно потому, что в прошлом у нас были такие великие писатели, современный писатель вынужден уходить дальше, куда ему, возможно, и не дойти и где никто ему не поможет. Для писателя я уже наговорил слишком много. То, что писатель хочет выразить, он должен не говорить, а писать. Еще раз благодарю".

Первые пять месяцев 1955 года лейтмотивом Эрнеста были жалобы на то, что ему не дают покоя люди и болезни. Под Новый год он рано лег спать и вечером ничего не пил, а утром проснулся с сильнейшей сыпью на лице и груди, которую сначала приняли за рецидив рожистого воспаления. Через две недели он писал Чарльзу Скрибнеру, что со здоровьем у него все еще неважно. Боль в спине мучила его целый год после аварий, и он не без рисовки сообщал Адриане, что и пишет отчасти для того, чтобы не сойти с ума от боли. В середине февраля умер отец Мэри, она уехала в Галфпорт, а у Эрнеста настроение еще упало. И, как всегда, его одолевали люди. Кончив дневную порцию работы, он хотел одного: дать восстановиться истраченным силам; ему совсем не хотелось ни спорить, ни что-то объяснять, ни выставлять себя на обозрение, "как слон в зоопарке".

Часов в десять утра 6 апреля, когда он работал, к нему явились четыре студента-второкурсника из Принстона. Он объяснил им, что должен зарабатывать на жизнь писательством, и просил подождать у бассейна, пока он кончит дневную порцию. Выслав им пива, он попытался вернуться к работе. Но работа "застопорилась", и, надев рубашку, он пошел болтать с юнцами. Они уехали часа в три, в полнейшем восторге. Не прошло и четырех часов после их отъезда, как явился еще один студент, бросил на пол пальто и чемодан, сунул Эрнесту пачку рукописей и просидел у него почти до полуночи. Он слушал курс по литературному творчеству, который вел в Ратгер-колледже Джон Чиарди. Эрнест разобрал с ним три рассказа, раскритиковал письменные замечания Чиарди, прочел юноше лекцию о писательском ремесле и дал ему 25 долларов на обратную дорогу.

Через два дня приехал, на этот раз по приглашению, молодой преподаватель из Буффало. Звали его Фрезер Дрю, и он много лет коллекционировал книги Хемингуэя. Шофер Хуан привез его в Финку от бара "Амбос мундос", а Эрнест вышел встречать его на террасу. "Э. X. оказался огромным мужчиной, — писал впоследствии Дрю, — в шортах цвета хаки и в старой рубашке, с седыми волосами и бородой и румяным лицом. Он пожал мне руку и поначалу явно стеснялся, словно не он, а я был важной персоной". Эрнест показал гостю нижний этаж дома, потом повел его к бассейну. Стеснительность его исчезла, "с ним было очень легко, он двигался и говорил не спеша, держался очень приветливо и скромно", и голос у него был "негромкий и спокойный". Разговор шел о книгах Аткинса, Бейкера, Фентона и Янга, посвященных творчеству Хемингуэя. "Он говорил о своих критиках очень доброжелательно, — вспоминал Дрю, — но считает, что о живых людях вообще не надо писать". Его поразило, как Аткинс мог написать свою книгу в Хартуме, далеко от библиотек и первоисточников... Книга Янга ему совсем не понравилась, поскольку главный ее тезис — что все вещи Хемингуэя продиктованы травмой... О Карлосе Бейкере и его объемистой книге он и очень высокого мнения... Но книга его трудновата, и он, как многие другие критики, отводит слишком много места символике... По его мнению, ни один хороший писатель не заготовляет свои символы заранее и не строит вокруг них книгу, но если книга хорошая и верна жизни, из нее могут возникнуть символы, которые стоит изучить, если и не делать на них слишком большой упор... Э. X. считает, что Фентон в своей книге тоже переборщил. Фентон — неудавшийся писатель и неудавшийся агент ФБР".

Встреча их состоялась в страстную пятницу, и Дрю упомянул, что он католик. "Мне нравится думать, что я тоже католик, — сказал Эрнест, — по мере своих сил. Я до сих пор хожу иногда в церковь, хотя тут много чего произошло по части разводов и повторных браков". Он заговорил о священнике баске доне Андресе. "Он каждый день молится за меня, — сказал Эрнест. — А я — за него. За себя молиться я больше не могу. Может быть, потому, что в каком-то смысле ожесточился".

В эту пору Эрнест сильно располнел от вынужденно сидячего образа жизни. Чтобы бы войти в форму и отдохнуть от посетителей, он прокатился с Мэри вдоль побережья на "Пилар". Вернулись они 4 мая, он весил уже всего 230 фунтов и чувствовал о такой прилив энергии, что за следующие три недели довел свою книгу об Африке до 446 страниц. Но когда он уставал, спина по-прежнему болела, и он жаловался, что плохо видит левым глазом и совсем оглох на левое ухо. Правда, он ничего не сказал о своих недомоганиях Леланду Хэйуорду и Питеру Виртелу, когда они приехали к нему 1 июня возобновить разговоры о съемке фильма "Старик и море". Он повез Виртела, как раньше возил Спенсера Трэси, в Кохимар и, чтобы показать ему, что такое искусство рыбной ловли, поймал трех белых марлинов. Виртел пообещал закончить сценарий к 1 сентября, и тогда прибудет съемочная группа, чтобы отснять предварительные кадры ловли. После отъезда Хэйуорда и Виртела Эрнест обнаружил, что потерял еще четыре фунта веса. Кровяное давление упало, самочувствие было лучше, чем когда-либо после Африки.

Но рассчитывать на тихую жизнь он не мог никогда. В конце июня скоропостижно скончался дон Андрес, уже два года боровшийся с болезнью сердца. Вскоре после этого Эрнест приехал с Мэри в Ки-Уэст, в связи с ремонтом и сдачей внаем дома на Уайтхед-стрит. На 4 июля туда прилетел Арон Хотчнер, чтобы обсудить с Эрнестом свой план инсценировки нескольких его рассказов. В последний раз они виделись в Мадриде в 1954 году, и Хотчнера поразило, как Эрнест с тех пор постарел. Такое же впечатление было у Билла Уолтона и Джанфранко, когда они справляли пятьдесят шестой день рождения Эрнеста. На следующий день он писал Патрику: "Годы, черт их дери, бегут. Но живем мы интересно, а этим мало кто может похвастаться".

В августе прибыли операторы и техники снимать "Старика и море". Эрнест снова был полон энергии и провел тщательную подготовку к съемкам. Он нанял в Кохимаре четыре старинные лодки, к которым должны были устремляться "Пилар" и принадлежавшая Майито "Теней" всякий раз, как клюнет большая рыба. До середины сентября они работали каждый ясный день, хотя море было очень бурное. В первый день Эрнест поймал двух крупных марлинов и подолгу стоял у штурвала "Пилар", подкрепляясь глотками текилы. Предприятие было нешуточное — четырнадцать человек в съемочной группе и вдобавок Эрнест и родственник Майито, неутомимый спортсмен Элисин Аргуэльес. Эрнест от себя поставлял лед, приманку и рыболовную снасть и однажды с восторгом заметил, что все это смахивает на организацию сафари, только на море.

Для подготовки к этому утомительному предприятию Эрнест выписал к себе своего старого друга и тренера по боксу Джорджа Брауна. Браун делал ему массаж и умилял его неустанной заботливостью. "Больно, Эрни? — спрашивал он. — Ну, как спина? Ты ляг, как будто хочешь уснуть. Приготовь-ка ему выпить, Ренэ. Когда это тебе вредила выпивка, друг? Поднеси ему ко рту, Ренэ. Пей медленно, Эрни. Расслабься как следует. Сейчас я тебе помассирую ноги". Эрнест уливался таким обращением. По его просьбе Джордж, среди прочих, засвидетельствовал завещание, которое Эрнест старательно написал на листе веленевой бумаги и пометил 17 сентября. Все свое состояние он завещал Мэри, ее же назначил душеприказчицей. В четвертом пункте говорилось:

"Я умышленно не оставляю ничего моим детям, ни ныне живущим, ни тем, что могут родиться после подписания настоящего завещания, ибо верю, что возлюбленная моя жена Мэри позаботится о них согласно письменным указаниям, которые я ей дал".

Все три его сына процветали, каждый на свой лад. Бэмби сменил армию на бизнес и в октябре порадовал отца, приехав на две недели в отпуск в Финка-Вихия. Оба других находились в Танганьике, где Гиги охотился, а Патрик недавно закончил курс подготовки к работе белого охотника, чем Эрнест безмерно гордился.

Снова в нем пробудился интерес к бою быков — в Гаване появились Домингин и Ордоньес, приглашенные на зимние корриды в Центральную и Южную Америку. Книга об Африке разбухла уже почти до 700 страниц, и он предложил Мэри съездить на недельку в Каракас, где от 27 ноября до 4 декабря должны были выступать лучшие матадоры Испании. Но затею эту пришлось отменить. 17 ноября он простудился. Через два дня правая нога у Него раздулась, "как футбольный мяч", и начался воспалительный процесс в правой почке. Вскоре оказалась затронутой вторая почка и печень, появились симптомы нефрита и гепатита. Он пролежал в постели с 20 ноября до 9 января, хотя, начиная с 30 ноября, понемножку работал над книгой об Африке и много читал. Со времени африканских аварий миновало почти два года. Он догнал Фолкнера, тоже получив Нобелевскую Премию, и здоровье его, в общем, шло на поправку. Но, как показала последняя болезнь, до полного выздоровления было еще далеко.

Взгляд в прошлое

К Новому году ему еще не разрешили вставать. Гемоглобин упорно держался ниже нормы. И с экранизацией "Старика и моря" дело не ладилось. Сколько они ни трудились в сентябре, им так и не удалось эффектно снять гигантского марлина. Теперь шла речь о том, чтобы лететь в Перу, в Кабо-Бланко, где марлины, по слухам, достигали тысячи фунтов веса и своей царственной повадкой могли сравниться с большой рыбой из повести Эрнеста.

В предвидении этой поездки, намеченной на конец апреля 1956 года, Эрнест завернул свою объемистую африканскую рукопись в целлофан и отложил в сторону. Его бесило, что опять он долго не сможет писать, но он как-то процедил сквозь зубы, что надеется прожить эту весну, не убив никого, даже себя.

В марте приехал Леланд Хэйуорд с директором картины Зиннеманом, и Эрнест раскритиковал подбор актеров. Мальчик, которого взяли на роль Маноло, показался ему помесью головастика с Анитой Лус [Анита Лус — автор нашумевшего в 20-х годах юмористического романа "Джентльмены предпочитают блондинок".] [Уоллес Мейер — редактор издательства "Скрибнере", сменивший умершего в июне 1947 года Максуэлла Перкинса.]. Что касается Спенсера Трэси, который с последнего приезда на Кубу сильно располнел, то Эрнест заявил, что это "очень толстый, богатый и старый", хотя, несомненно, все еще искусный актер. Бесили Эрнеста и постоянные стычки среди участников съемок, включая самого Трэси. Понаблюдав за ними две недели, Эрнест писал Уоллесу Мейеру ", что больше никогда не будет иметь дела с кино.

Как и намечалось, он полетел в Перу с Мэри, Грегорио и Элисином Аргуэльесом, и там они каждый день с раннего утра и часов до пяти проводили в море. Море было очень бурное, в первые две недели они не видели ни одного марлина. Возвращаться с пустыми руками было слишком обидно, и они стали для забавы рыбачить под защитой голых прибрежных утесов. Однажды они видели кондора, который задом шел вдоль края воды, с легкостью таща мертвого пеликана. По вечерам Эрнест дегустировал перуанские вина и напиток под названием писко — некую смесь текилы с водкой. В следующие две недели им повезло больше, хотя море бушевало по-прежнему. Эрнест и Элисин вытащили по два огромных марлина, ни один из которых, впрочем, не весил тысячи фунтов. Как ни удивительно, спина Эрнеста не подвела, он за восемь минут вытаскивал рыбину весом в 680 фунтов, прежде чем ослабить лесу и дать марлину попрыгать на радость оператора.

Домой он вернулся в конце мая, уверяя, что спустил свой вес до "нормальных" 217 фунтов, и теперь намерен "жить еще долго и получать максимум удовольствия". В смысле здоровья поездка пошла на пользу и ему, и Мэри, но он не уставал повторять, что только зря потерял время. Проклятые киношники отняли у него три-четыре месяца его "единственной жизни". Утешала только крупная сумма, снова выплаченная ему компанией "Уорнер" и доказывавшая, что денег он, во всяком случае, всегда сумеет заработать. Журнал "Лук" предложил ему 5 000 долларов за 3 000 слов текста и подписей к фотографиям, которые сделал Эрл Тейсен, недавно побывавший в Финке. Эрнест сперва поломался, хотел было затеять ссору с Биллом Этвудом, присланным к нему из журнала, а потом за полтора дня написал все, о чем его просили. Однако в своей заметке он с одобрением процитировал замечание Сирила О'Конноли, что "любые экскурсы в журналистику, радио, пропаганду и сценарии" — чистое безумие, "поскольку таким путем мы обрекаем на забвение не только плохие идеи, но и хорошие".

В ту неделю, когда ему минуло 57 лет, он показал себя и щедрым и предельно раздражительным. Он послал Эзре Паунду чек на 1 000 долларов "по древнему китайскому правилу... никто не владеет ничем, пока не отдаст это другому". Но четыре дня спустя он отнюдь не великодушно уверял какого-то корреспондента, что Уильям Фолкнер — "сукин сын и никуда не годный писатель". Самые приемлемые его романы — "Святилище" и "Пилон". Достоин внимания "Медведь", неплохо кое-что о неграх. Но "Притча" не заслуживает даже места в Ичанге, куда свозят отбросы из Чунцина.

Отчасти его раздражительность несомненно, объясняется тем, что собственная его работа в это время шла неважно. Африканская рукопись так и лежала завернутая в целлофан, а он почти все лето посвятил рассказам. Это "Комната Окнами в и сад", анекдот из жизни отеля "Ритц" сразу после освобождения Парижа; "Перекресток", или иначе "Черный осел на перекрестке", реалистическое описание засады отступающих немцев на дороге в Аахен в начале сентября 1944 года; "Памятник" и "Индейская территория и Белая армия" — о пехотной атаке у деревни Хуффализ в Бельгии. Все эти военные рассказы — в сущности, незаконченные наброски, часто бесформенные и скучноватые; но худшее, что он написал в то лето, — это "Нужна и собака-поводырь", сентиментальная история про американца, ослепшего в Венеции, видимо, подсказанная болезнью, угрожавшей зрению Эрнеста в 1949 году.

В августе он отложил работу и стал готовиться к путешествию в Европу. Он надеялся, что перемена климата поможет Мэри излечиться от малокровия. Вторую в половину августа они провели в Нью-Йорке, в доме Харви Брейта, где они поселились, чтобы не привлекать к себе внимания в гостинице. На один вечер прилетал из и Вашингтона Ланхем. Эрнест показал ему переписанные на машинке военные рассказы, присовокупив, что в них он "обессмертил" Ланхема, 22-й пехотный полк и 4-ю дивизию. Ланхем прочел рассказы с интересом, что вполне понятно, но залога бессмертия в них не усмотрел.

При посадке на "Иль де Франс" Хемингуэям удалось ускользнуть от внимания 0 репортеров. Но на пароходе его сейчас же узнал старый знакомый — Ирвинг Стоун, о который вез свою жену в Италию, Где собирался начать работу над книгой о Микеланджело. "Я все про вас знаю, ребятки, — грубовато сказал им Эрнест. — Вы времени не теряли". Стоун с усмешкой указал Эрнесту на витрину книжного киоска, где было выставлено девять его книг и только три книги Эрнеста. Эрнест вспыхнул от гнева. На следующее утро в витрине красовалось шесть книг Эрнеста и шесть — Стоуна. В кино на пароходе демонстрировался фильм по книге Стоуна "Жажда жизни". Эрнест, извинившись перед Стоуном, ушел посреди сеанса. "Я и свои-то фильмы могу смотреть только в три приема", — шепнул он, а позже рассказал Стоуну, как безобразно много времени у него отняла экранизация "Старика и моря".

В Испанию их на этот раз вез не Адамо, а Марио Казамассима, тощий и язвительный приятель Джанфранко. Поездка от отеля "Ритц" до Мадрида заняла два дня — 17 и 18 сентября. По дороге они остановились в Логроньо и видели, как Ордоньес убил на арене нескольких быков. Поселились они за городом, в "Гран отель Фелипе Сегундо", в получасе автомобильной езды от Мадрида. После парижских дождей осенние дни в Испании были так прекрасны, что Эрнесту, как он выразился в письме к Беренсону, казалось, будто он уже умер и попал в рай.

Главным событием сезона была ферия Пилар в Сарагосе — четыре дня гуляний и боя быков. Лучшим матадором и тут был Ордоньес. В этом сезоне он выступил 66 раз и трижды был ранен быком, один раз — серьезно. В компании, которая съехалась его смотреть, был Питер Бакли, молодой фотограф, собиравшийся писать книгу о бое быков и иллюстрировать ее собственными снимками; Руперт Белвилл в обществе хорошенькой американки; магараджа Куч-Бихара и Арон Хотчнер, только что приехавший из Рима.

Престарелый врач и писатель Пио Бароха-и-Несси был уже при смерти, когда Эрнест навестил его и принес в подарок теплые носки, свитер и бутылку виски. Еще в возрасте 81 года доктор Бароха продолжал писать, и Эрнест сказал ему, что он безусловно заслужил Нобелевскую премию. Когда Бароха умер, не дожив двух месяцев до 84 лет, Эрнест пошел на похороны. День был мглистый, изредка проглядывало солнце. По дороге на кладбище улицы были украшены цветами по случаю Дня всех святых. Провожающих собралось очень мало. Простой сосновый гроб был только что покрашен, и у тех, кто нес его, пятна черной краски остались на лицах, руках и одежде. Эрнест был взволнован и растроган.

Ему ужасно хотелось приобщить Ордоньеса к радостям африканской охоты. Незадолго до похорон Барохи он взял билеты на пароход до Момбасы и стал планировать шестинедельное сафари с Патриком в качестве белого охотника. Однако возникли осложнения — Насер закрыл Суэцкий канал. Это означало задержку на несколько недель — пришлось бы плыть вокруг мыса Доброй Надежды. Вторым препятствием было состояние здоровья обоих Хемингуэев. Доктор Мадинавейтиа, осмотрев Эрнеста, сказал, что об Африке не может быть и речи. Эрнест заявил, что все ровно поедет, а вдруг это — его последний шанс? Впрочем, одурачивать докторов ему доводилось и раньше. Он не собирается "заделаться ипохондриком", на одну поездку его еще хватит. Он продолжал ерепениться до 14 ноября, когда стало точно известно, что канал закрыт. Охотничья экспедиция ограничилась стрельбой куропаток на ферме близ Эскуриала. Это было приятно, но не могло заменить Салекгаи, и болота Кимана, и комнату за лавкой Сингха в Лаитокитоке. 17 ноября они погрузились в "ланчию" — Марио за рулем, Эрнест, угрюмый и молчаливый, рядом с ним — и поехали доживать год в отеле "Ритц" в Париже.

А в "Ритце", как выяснилось, больше четверти века хранился бесценный клад. Когда носильщики втащили в номер 56 всю гору сундуков и баулов, они напомнили Эрнесту, что в подвале "Ритца", наверно еще с 1928 года, лежат два небольших заплесневелых чемодана с его фамилией. В них оказались толстые пачки напечатанных на машинке листов, синие и желтые записные книжки, исписанные четким почерком Эрнеста, старые газетные вырезки, книги, майки и сандалии — слежавшиеся остатки его давних парижских дней. Этот привет из прошлого доставил ему огромную радость. "Просто поразительно, — говорил он Мэри. — А писать мне тогда было точно так же трудно, как сейчас". Он купил два новых чемодана и с помощью лакея снова запаковал свои сокровища, чтобы увезти их домой.

Но он был еще далеко не здоров и 30 ноября пригласил к себе доктора Луи Шварца. "День был солнечный, — вспоминает доктор Шварц, — и я помню, какой испытывал подъем... при мысли, что сейчас увижу человека, которым давно восхищался. Помню и огромные сундуки, загромоздившие вход в его номер. Он сидел в постели, слегка улыбаясь в короткую, кое-как подстриженную белую бороду, давал мне освоиться и рассказывал свою историю немного неуверенным голосом, а миссис Хемингуэй изредка поправляла его в мелочах. Моим предписаниям он подчинился послушно, как воспитанный старый ребенок... беспрекословно согласился на все анализы и почти без возражений — на строгую диету... Я бывал у него раз в неделю в течение месяца с лишним".

Между тем Мэри прилагала все усилия к тому, чтобы не дать ему заскучать. На неделю она съездила проветриться в Лондон, а потом они почти каждый день либо ездили в Отей, либо бродили по Левому берегу — рылись в книжных лавках или заходили в тир стрелять картонных уток. Франсуа Соммэр пригласил их в Мюрсан поохотиться на кабанов в Арденнском лесу. Обозревателя Ленарда Лайонса Эрнест возил в музей Клюни, посмотреть гобелены и старинные доспехи. К завтраку они, как всегда, принимали многочисленных друзей и знакомых, обедали же обычно одни у себя в номере. Мэри писала Патрику, что Эрнест тяготится диетой и пресными удовольствиями зимнего Парижа, а также возмущен, что "его тело сыграло с ним такую подлую шутку".

В конце января, на борту "Иль де Франс", Эрнест вверил себя попечению доктора Жана Монье, который предписал ему обильные инъекции витаминов и средство для снижения уровня холестерина. За шесть дней морского переезда его кровяное давление сильно упало — впервые за много месяцев. Он решил плыть на "Иль де Франс" до Вест-Индии, поскольку пароход заходил в Матансас на Кубе, и уговорил Джорджа Брауна сопровождать его в качестве "тренера". Мэри из Нью-Йорка съездила в Миннеаполис навестить больную мать и самолетом поспела домой еще до приезда Эрнеста и Брауна.

Всю весну 1957 года Эрнест пребывал в подавленном состоянии. Когда "Атлантик мансли" попросил его дать материал в юбилейный номер, он начал писать воспоминания о давнишних встречах с Фицджеральдом — "как мы познакомились и какой он был". Вспоминать оказалось легко, но писать — трудно. А потом он задумался о том, как друзья Дилана Томаса "предали" его посмертными анекдотами. Чувство, что он готов совершить предательство, так овладело им, что он вообще не стал писать о Фицджеральде. Вместо этого он сочинил рассказ "Джентльмен" — о грязном старом бродяге, которого ослепили в пьяной драке в Джессепе, штат Вайоминг. "По-моему, рассказ хороший", — объявил Эрнест. Если он в самом деле так считал, значит, его способность трезво судить о вещах дала трещину.

1957 год обещал быть "паршивым", как и предсказывал Эрнест. После четырехмесячных весенних дождей наступила долгая влажная жара. Бэмби, едва начав работать в Гаване экспертом по капиталовложениям, заболел гепатитом и два месяца пролежал в постели. Только он начал поправляться, как заболел Грегори во Флориде. Мать Мэри была совсем плоха. Даже Гольфстрим был неинтересный, пустой. Когда из Африки прилетел на Кубу в отпуск Денис Зафиро, рыба ловилась хуже, чем за последние двадцать лет, ему удалось выловить всего двух приличного размера черных марлинов.

Эрнест слишком опасался правительственной цензуры, чтобы распространяться в письмах о политической ситуации на Кубе, однако он жаловался Беренсону, что прежнее очарование побережья исчезло, пляжи изрыты — там берут песок для строительства, через холмы близ Финка проложили четырехрядное шоссе. Гавана становится похожей на нечто среднее между Барселоной и Каракасом. Однажды в августе в четыре часа утра дала себя знать более грубая сторона политики: на территорию

Финка явился военный патруль, разыскивающий какого-то бежавшего преступника, и солдаты убили новую собаку Эрнеста — Мачакоса. Он сдержался и промолчал, но лишний раз убедился в том, какие опасности подстерегают человека при диктатуре.

Даже увеселительная поездка в Нью-Йорк не оправдала ожиданий. Они остановились в отеле "Вестбери", подолгу сидели в ресторане Тутса Шора, поскучали на встрече между Рэем Робинсоном и Карменом Басилио и два раза смотрели футбол на стадионе "Янки". Однажды вечером, когда Мэри и Денис поехали в театр, Эрнест и пригласил Марлен Дитрих пообедать с ним в клубе "21". Но прежние чары не действовали: Эрнест мрачно заметил, что с городом что-то случилось и что вся их поездка "какая-то странная".

Он не мог отделаться от гнетущего предчувствия близких перемен. И предчувствия эти словно начали сбываться. Под Новый год скончалась мать Мэри. Еще сначала декабря погода на Кубе стояла "неистовая" и "странная". Раз за разом туда проникали волны арктического воздуха. Температура редко поднималась выше 10 градусов. С юга налетали штормы, и вся рыба в море как будто вымерла. В деревне рядом с Финка был голод и безработица. А Гавана все больше напоминала Майами Бич. "Не знаю, куда мне уехать", — жаловался Эрнест.

И все же работалось в Финка еще неплохо. Всю осень 1957 и весну 1958 года он упорно писал совсем новую книгу. То была серия очерков о его жизни в Париже в 1921 — 1926 годах. Он уверял, что в ней содержатся "подлинные сведения о том, о чем все писали, но никто, кроме меня, ничего не знает". В 1933 году он хвастался Максу Перкинсу, что мемуары, которые он когда-нибудь напишет, будут "что надо", потому что он никому не завидует и все помнит. В 1949 году он говорил о том же с Чарльзом Скрибнером. Теперь, в 1957 году, когда в руках у него оказались старые записи из подвала "Ритца", он, наконец, взялся за дело. Первый очерк, о знакомстве с Фицджеральдом, был начат и отложен в мае 1956 года. Теперь их наметился еще десяток. Память его была уже не та, что прежде: забылись некоторые имена, путались даты. Он уже не завидовал своим прежним собратьям, к тому же многие из них и умерли, а значит, вышли из игры, но гневное презрение осталось — презрение к пьяницам и прожигателям жизни, к позе и позерам и к хищникам-богачам (включая Полину и супругов Мерфи), которым он ставил в вину крушение своего первого брака. А вперемежку с гневом прорывалась любовь — к Хэдли и их сыну, к холмам и улицам Парижа, к быстрой серой реке, текущей между высоких берегов, к двум зимам, и когда они спасались в Австрию, в горы, где был сухой мороз и чистый снег. И во всех очерках присутствовал наблюдатель — сам Эрнест, язвительный герой, жадный до жизни и добродетельный, хотя и подверженный срывам. То был его "портрет художника в молодости".

По словам Мэри, три первых очерка были готовы к декабрю. Один был о том, как Эрнест писал "Трехдневную непогоду" в кафе на площади Сен-Мишель в январе 1922 года, перед тем как они с Хэдли в первый раз уехали в Швейцарию. Второй, приуроченный к их возвращению в Париж, был о Гертруде Стайн, а в третьем, относящемся к 1925 году, фигурировал Форд Мэдокс Форд. Эпизод с Фордом Эрнест изъял из романа "И восходит солнце" перед его опубликованием в 1926 году. Там рассказывалось, как сноб Форд сделал вид, что не узнает человека, которого он принял за Илэра Беллока, хотя на самом деле это был поклонник дьявола Алистер Кроули. Теперь Эрнест написал этот очерк заново, обогатив его забавными деталями.

Первые три очерка разочаровали Мэри. "Тут очень мало о тебе, — сказала она. — Я думала, книга будет автобиографическая". Эрнест объяснил, что работает "рикошетом". В конце июля он сказал, что книга фактически готова. Он все еще "старался сообразить, как лучше всего подать ее", видимо разумея под этим порядок расположения очерков. Теперь их было уже восемнадцать, в том числе еще два о Гертруде Стайн, один — посвященный эстету Харолду Эктону, один — поэту Ральфу Чиверу Даннингу и один — редактору Эрнесту Уолшу. Как и портрет Форда, они были написаны весьма желчно. Но были и добрые портреты: Сильвия Бич, художник Паскин, Эзра Паунд, Ивен Шипмен. Думал Эрнест добавить и еще два очерка, которые он временно отложил, потому что они не заладились. Всего вместе, считая первый набросок о знакомстве с Фицджеральдом, он проработал над книгой больше года.

В перерывах между очерками он также переписывал свой большой роман "Эдем", начатый десять лет назад и частично использованный в романе "За рекой, в тени деревьев". К концу июня он отредактировал 28 глав, а в конце июля уверял, что через три недели поставит точку. В середине сентября роман все еще был не закончен, хотя "близился к концу" и по подсчетам Эрнеста достиг 160 000 слов. На самом же деле он насчитывал 48 глав и более 200 000 слов. В нем не было и следа той нервной напряженности, которая отличает лучшие вещи Эрнеста, он был полон повторений и казался бесконечным. Помимо пейзажа, еды и вин, Эрнест пытался запечатлеть в нем кое-какие интимные стороны своей жизни с Мэри и ввести, в виде реминисценций, часть материала о последнем африканском сафари. Большое место в книге занимал диалог, но далеко не такой остроумный и сжатый, как в парижских очерках.

Эрнесту потребовалось двадцать два месяца, чтобы справиться со своими болезнями. Теперь сердце его снова качало кровь "точно, как часы", по 54 толчка в минуту, кровяное давление снизилось, вес установился в 207 фунтов. Дольше всего шалила печень, но и она в конце сентября была объявлена "излеченной". В письме к Джанфранко Мэри с радостью сообщала, что голова у Эрнеста снова работает так же четко, как до катастрофы в Бутиаба. Однако факты не подтвердили ее оптимистического диагноза.

В шестьдесят лет

На шестидесятом году Эрнест твердо решил пожить в свое удовольствие. Предыдущий год был очень уж сурово скован двойной дисциплиной — работы и диеты. Впрочем, жить в свое удовольствие не означало отложить перо. Напротив, "ужасающая" мировая ситуация изо дня в день убеждала его в том, что писать — это единственное, что человек может делать "положительного". И еще его подстегивало ощущение, что время его истекает и нельзя терять ни часа. Но Куба уже не располагала ни к работе, ни к удовольствиям. Он уверял, что не проведет там больше ни одного лета. После небывалой штормовой зимы наступила долгая полоса зноя. Море лежало гладкое, маслянистое, дни были как электрическая печь и ночи — почти не прохладнее, чем полдень.

Он мечтал снова подышать бодрящим горным воздухом западных штатов. Ллойд Арнольд подыскал в Кетчуме дом, и Эрнест пригласил Бетти и Отто Брюсов вместе проехаться в Айдахо. Мэри и Бетти полетели в Чикаго, где мужья присоединились к ним в начале октября. Сидя в битком набитой машине, Эрнест упивался пейзажем. Всю дорогу через Айову, Небраску и Вайоминг он замечал и узнавал каждую птицу, каждого зверька. Он останавливался у деревенских лавчонок, покупал яблоки, сыр и пикули и запивал их виски и свежим лимонным соком. По радио они слушали бейсбольные матчи. Когда исполняли национальный гимн, Эрнест шутливо-патриотическим жестом снимал кепку и прижимал ее к груди. В передачи часто вклинивались бюллетени о состоянии здоровья папы Пия XII. В этих случаях Эрнест никогда не забывал перекреститься. В Айове они сделали крюк, чтобы проехать через Парксбург, где родилась Полина, и Дайерсвилл, где в 1854 году поселился прадед Эрнеста Александр Хэнкок.

В Шеридане, штат Вайоминг, они зашли в салун закусить перед переездом в Коди через горы Бигхорн. Все мужчины у стойки смотрели по телевизору бейсбол. Один из них оглянулся. "Гляди-ка, — сказал он насмешливо и вызывающе, — тоже, корчит из себя Хемингуэя". Но Эрнесту было не впервой отвечать на такие вызовы. Через две минуть! он был окружен толпой почитателей, его хлопали по спине, пожимали ему руки. Вечером в Коди они остановились у мотеля, на вид чистенького и комфортабельного. Но Эрнест заупрямился. Чем-то этот дом показался ему подозрительным, неуютным. Пришлось ехать дальше.

В Кетчуме их тепло встретили многочисленные друзья, в том числе Арнольды, Дон Андерсон, Тэйлор Уильямс и доктор Сэвирс. Старый полковник Уильямс прихварывал и совсем оглох. Доктор Сэвирс уже пять лет работал в больнице в Сан-Вэлли, а Дон Андерсон пятый год был там же инструктором по спорту в гостинице. В центре города неподалеку от магазинов и нового мотеля, занявшего место прежнего приюта игроков казино "Христиания", стоял бревенчатый дом, который Арнольды сняли для Хемингуэев. Там они и поселились и стали ждать открытия охотничьего сезона. Эрнест жаловался, что дорога его утомила, и все были поражены тем, как он изменился. Однако за обедом у Тилли Арнольд он словно воскрес. Скинув пиджак, он подхватил сиамского кота хозяев и стал вальсировать с ним по комнате, потом забавлял всю компанию не сверхмузыкальным исполнением не сверхпристойных пародий. Приступать к работе он не торопился и продолжал соблюдать диету, но уже скоро начал говорить, что чистый, сухой воздух идет ему на пользу, он чувствует себя "как в лучшие дни своей молодости".

Когда Брюсы уехали, Эрнест стал каждый день ходить на охоту. После аварии в Бутиаба он на два года разучился стрелять птицу. Теперь рефлексы его убыстрились, глаз стал более метким. В обществе Дона Андерсона, которого он по-прежнему называл Малыш, и Фореста Мак-Маллена (Герцога), он по полсуток кряду бродил с ружьем в лугах и вдоль речек. Обилие фазанов, куропаток и прочей дичи превзошло все ожидания Хемингуэев.

Эрнест был вполне доволен своим кетчумским семейством, однако с радостью принял в ноябре трех гостей. Одним был его польский переводчик Бронислав Зелинский, который сразу пришелся ему по душе и получил прозвище Серый Волк. В результате его визита Эрнест предложил премию в 1 000 долларов плюс свой доход с польского перевода "Зеленых холмов Африки" за лучший польский роман 1959 года. Вторым гостем был Арон Хотчнер, занятый в то время подготовкой романа "По ком звонит колокол" для передачи по телевидению. При нем Эрнест по утрам обычно работал, а потом обучал своего приятеля основам стрельбы влет. Они съездили в Хэйли, где Эрнест встретился с учениками католической школы и отвечал на их вопросы о его творчества. Хотчнер записал его ответы и через несколько месяцев продал их журналу "Зис уик". Третьим гостем был Гарри Купер, давнишний патриот Сан-Вэлли. Однажды днем, когда валил густой снег, он явился к Хемингуэям с копченым гусем, и они хорошо побеседовали у камина, за гусем и бутылкой шабли. Купер рассказал, что, уступая настояниям жены, принял католичество. Эрнест ему посочувствовал. Тридцать лет назад он сам поступил точно так же и до сих пор "верит в веру".

Его не переставало тревожить положение на Кубе. Чтобы не думать об этом, он частично переписал свою парижскую книгу и отредактировал три главы "Эдема". Но его не покидало опасение, что остров, который он считал родным, вот-вот окажется ввергнут в гражданскую войну. Он испытал огромное облегчение, когда в начале января Батиста бежал в Сьюдад-Трухильо, а силы Фиделя Кастро заняли столицу. Герберт Мэтьюз сообщил ему письмом, что Финка в целости. Ренэ Вильяреаль, с которым Эрнест связался по телефону, сказал, что дома все в порядке, только туго с продовольствием. Когда в Гуанабакоа произошел взрыв боеприпасов, в Финка вылетело несколько стекол и пострадала крыша. Хаиме Бофилс, веселый кубинец, с которым Эрнест был знаком много лет, сообщил по телефону, что он — член нового временного правительства и лично отвечает за сохранность Финка. Порадовало Эрнеста и известие, что доктор Эррара знавал Фиделя Кастро в студенческие годы, и то, что командующий гаванским гарнизоном — уроженец Сан-Франсиско-де-Пауло, с которым Эрнест когда-то играл в бейсбол.

Было, конечно, и много кровопролития. Тайная полиция Батисты арестовала и умертвила больше десятка молодых людей из Сан-Франсиско-де-Пауло и соседней деревни Которро. С другой стороны, того сержанта армии Батисты, который в августе застрелил собаку Эрнеста, жители Которро в ноябре повесили. Эрнест, видавший на своем веку много переворотов, заявил, что на Кубе любая перемена лучше, чем отсутствие перемен. Банда Батисты дочиста разорила страну, и сам Батиста, как считал Эрнест, прихватил с собой 600 — 800 миллионов долларов. Если Кастро сумеет править страной честно, это будет замечательно, но на стороне его противников — огромные капиталы. В некоторых американских монополиях, например в "Юнайтед фрут", дело поставлено толково и ответственно, другие же заключали с Батистой "безобразные сделки" и вообще "отнюдь не о'кей". "Я от всей души желаю Кастро удачи, — говорил Эрнест. — Кубинский народ впервые имеет шансы зажить лучше, чем прежде". Он жалел об одном — что не видел своими глазами, как удирал Батиста.

В середине декабря, когда кончился срок аренды, Хемингуэи переехали в другой дом, принадлежавший неким Уинчерам. Дом был еще недостроен — с толевой обшивкой и фанерными полами, но удобства его привели Мэри в восторг: центральное отопление, с которым даже в мороз было тепло, большущий холодильник, который они тут же заполнили дичью, и огромный телевизор, подвешенный к потолку. Вечерами перед этим телевизором стало собираться все кетчумское "семейство", в пятницу смотрели бокс, по субботам — футбол. Эрнесту все это так нравилось, что он стал присматривать дом для покупки. Лучшее, что в то время продавалось, был двухэтажный блочный домик, собственность Боба Топпинга. Дом стоял на поросшем полынью склоне горы, в миле к северо-западу от центра города. На первом этаже была большая гостиная, обшитая желтым дубом, а над ней — такая же большая спальня. Кабинетом Эрнесту могла служить вторая, маленькая спальня, отделанная черным орехом. Вид из дома открывался замечательный — к югу и к северу высились конусы гор, а широкие восточные окна смотрели на двойную излучину реки Биг-Вуд-Ривер, окаймленной высокими осинами и тополями. Чак Аткинсон считал, что дом с обстановкой и 17 акров земли при нем Эрнест может приобрести тысяч за пятьдесят.

На другом склоне долины, за голыми деревьями, зеленело кладбище, где в 1939 году хоронили погибшего на охоте Ван Гилдера. Теперь туда же проводили Тэйлора Уильямса, скоропостижно скончавшегося 18 февраля. На этот раз Эрнест не произнес надгробной речи. Когда провожающие разошлись, он и Дон Андерсон остались засыпать могилу. Эрнест заметил вполголоса, что погребения — пережиток язычества и с ними надо кончать как можно скорее. Мертвые умерли. А для живых самое лучшее — кварта доброго виски. Но мрачные мысли одолевали его. Не так давно к нему приезжал из Солт-Лейк-Сити его старый приятель Чарли Суини. Не успел он вернуться домой, как сообщил Эрнесту по телефону, что с ним случился второй удар. "Редеют ряды моих друзей", — говорил Эрнест.

После похорон Уильямса Эрнест вплотную занялся подготовкой к поездке на все лето в Испанию, к расставшемуся с родиной богатому американцу Натану (Биллу) Дэвису, которого Эрнест знал, с перерывами, уже 25 лет. Его вилла "Консула" находилась на южном берегу Испании, недалеко от Малаги. Там Эрнест мог спокойно работать и отдыхать в промежутках между корридами. Антонио Ордоньесу предстоял ряд состязаний с его шурином Домингином, и Эрнест хотел видеть их все до одного. Он так предвкушал это удовольствие, что можно было подумать — ему не под шестьдесят лет, а пятнадцать.

Из Кетчума они тронулись в путь в середине марта. Арон Хотчнер взялся проводить их до Нового Орлеана и помочь вести машину. В Фениксе Эрнест задержался, чтобы выписать чек на 50 000 долларов на покупку дома у Топпинга, а в Тоскене состоялась веселая встреча с художником Уолдо Пирсом и его женой. Эрнест сам вел машину от Нового Орлеана до Ки-Уэста; там они оставили машину и самолетом прибыли в Гавану как раз на пасху. Эрнест говорил, что революция Кастро кажется ему "прекрасной и чистой", и вспоминал ранние дни Испанской республики, на которую тогда возлагалось столько надежд. В апреле Кастро собирался совершить поездку по Соединенным Штатам. Эрнест понимал, с каким серьезным противником ему предстоит иметь дело, однако выражал надежду, что он сохранит спокойную позицию и найдет на континенте кое-какую поддержку.

В мае Эрнест водворился на вилле "Консула", и началось его "опасное лето". Они с Мэри полетели в Нью-Йорк, оттуда пароходом "Конститьюшен" прибыли в Альхесирас, и Билл Дэвис привез их по прибрежному шоссе на виллу в наемном "форде". Имение напомнило Эрнесту Финка, только было больше и старее. В усадьбу вели двое ворот, каждые охраняли двое слуг. Большой дам, построенный в 1835 году, окружал настоящий парк с плавательным бассейном в 60 футов длиной. Комнаты украшала коллекция картин и гравюр, собранная Дэвисом. Сам он, высокий, сероглазый мужчина 52 лет, до времени облысевший, жил здесь уже несколько лет со своей женой Энни и двумя детьми. Хемингуэям отвели смежные комнаты на втором эта же. Спальня Эрнеста была угловая, она выходила на галерею и на парк. В ней был приготовлен стол для бумаг и конторка для работы стоя. "Кто не сможет писать здесь, — заявил Эрнест, — тот не может писать нигде". Уже в начале мая он взялся за первое из дел, намеченных на лето, — за предисловие к новому, школьному изданию своих рассказов.

К 13 мая он набросал предисловие и, отложив его, поехал в Мадрид на праздник святого Исидора. Остановились они в новом отеле "Суэсиа" в центре города, где их приняли с королевскими почестями. Что бы Эрнест ни говорил, вся эта шумиха не так уж ему претила. Он отлично знал, что его высокая фигура и белая борода известны во всем мире, и гордился тем, что на улицах его узнают как закадычного друга Ордоньеса, к карьере которого он проявлял своего рода собственнический интерес. Между 26 и 31 мая Антонио должен был по расписанию выступать в Кордове, Севилье, Аранхуэсе и Гренаде. Мэри жестоко простудилась под мадридскими дождями, и у нее не было ни сил, ни охоты поспевать за Эрнестом, который бодро проделывал бесчисленные переезды в "паршивом розовом "форде" с Дэвисом за рулем. 30-го он находился в Аранхуэсе, к югу от Мадрида. "Дождь кончился, — писал потом Эрнест, — и солнце пригревало свежевымытый город... Мы уселись на террасе старомодного кафе в тени деревьев, смотрели на реку, на катера и лодки". В компании Эрнеста был Джон Кросби из "Нью-Йорк геральд трибюн", с которым они объедались клубникой. Позже они вместе смотрели блестящее выступление Ордоньеса, окончившееся тем, что второй бык, пропорол ему левую ягодицу. Истекая кровью и весь напрягшись от ярости, он убил быка и только после этого свалился. Эрнест не отходил от него первые пятьдесят часов, пока не убедился, что рана не загноится. А через неделю Антонио прилетел в Малагу выздоравливать под заботливой опекой своего друга.

Посмотрев тринадцать коррид, Эрнест вернулся к своему предисловию. Антонио теперь мог надеяться выйти на арену не раньше конца июня, и у Эрнеста утра освободились для работы. Но ему трудно было сосредоточиться на чем-либо, кроме Антонио. Он наспех отредактировал предисловие, чтобы успеть побывать на ферме Ордоньеса близ Медина-Сидония, севернее Тарифы. Все побережье так его очаровало, что он уже стал поговаривать о том, чтобы купить участок в Кониле близ мыса Трафальгар. Предисловие в оконченном виде насчитывало 5 800 слов и имело целью "опровергнуть измышления и формулы" критиков. Главное в писательстве, уверял Эрнест, это "борьба между тем живым, что ты создаешь, и мертвой рукой бальзамировщика".

* * *

В конце июня Антонио возобновил выступления, и Эрнест опять стал ездить за ним следом — день в Сарагосе, на следующий день в Аликанте, потом Барселона, потом Бургос. Он хвастливо уверял — и, видимо, сам в это верил, — что для Антонио его присутствие очень важно — важно, чтобы перед каждой корридой Эрнест желал ему удачи, а после корриды обсуждал ее, и пил с ним вино, и обедал, когда компания коренастых черноволосых испанцев, высыпав из "мерседеса", горделиво направлялась в какой-нибудь придорожный ресторан. Для всякого другого человека в шестьдесят лет такая программа была бы скучна и попросту непосильна. А Эрнест, посмотревший к 6 июля уже двадцать коррид, еще далеко не насытился.

Памплона, писал он позднее, "как всегда, бурлила". Целую неделю они "спали меньше четырех часов в сутки, да и то под дробь барабанов..." Был там и Антонио, но на арене не выступал. Из Сан-Себастиана приехал Хуанито Кинтана, из Малаги — Мэри и Энни Дэвис. Арон Хотчнер 28 июня нагнал Эрнеста в Аликанте. Доктор Сэвирс с женой прилетели из Кетчума — Эрнест пригласил их в гости. В качестве журналистки в их компанию попала девятнадцатилетняя девушка по имени Валери Дэнби-Смит. Как-то вечером после веселой пирушки Эрнест и Антонио, в сопровождении Хотчнера, "захватили в плен" двух хорошеньких американок, которые и на следующий день послушно приняли "плен" за столиком Эрнеста в баре Чоко.

В середине фиесты они взяли в привычку выезжать на пикники с купаньем к реке Ирати за Айосом, в те волшебные места, которые Эрнест открыл еще в 1924 году. Он боялся, что там все "вырублено и погублено", как в стольких других местах, которые он любил. Но оказалось, что "последний большой лес средневековья" уцелел, там все те же огромные буки и "вековой ковер из мха". Эрнест сидел, прислонясь к стволу, потягивая вино и закусывая бутербродами, "и никогда еще не был так счастлив". Его, казалось, не очень тревожило, что Мэри, сломавшая палец на ноге на скользком каменистом дне Ирати, едва ковыляла, опираясь на палку. И вообще его поведение в Памплоне и в последующие недели отличалось нарочитым, мальчишеским легкомыслием. Решив, по-видимому, как в свое время в отношении Адрианы, что общение с девятнадцатилетней девушкой чудодейственно возвращает человеку молодость, он сделал Валери Смит своей секретаршей и желал, чтобы она была рядом с ним за столом, на корридах и в машине...

В тот день, когда ему исполнилось шестьдесят лет, Кармен Ордоньес исполнилось тридцать. Мэри больше месяца готовилась к двойному торжеству в "Консуле". "Гостей было много и самых разнообразных, — писала она впоследствии, — от Дэвида Брюса, Мигеля Примо де Риверы и Бака Ланхема до хорошеньких американочек и англичанина, некоего Милле — чемпиона по игре на гитаре... и испанцев всевозможных званий". Среди не названных ею были Джанфранко с женой Кристиной, прибывшие на новенькой "ланчии" Эрнеста, Кармен с Антонио, магараджа Куч-Бихара со своей рыжей супругой, доктор Сэвирс с женой, Питер Бакли с женой, Валери Дэнби-Смит и Арон Хотчнер. На широкой галерее второго этажа был сервирован роскошный обед с праздничным пирогом и подарками. Не смолкали тосты, играл оркестр, танцевали испанские танцы. В парке был построен небольшой тир, вечером пускали фейерверк. Праздник длился всю ночь, а последние гости отбыли на следующий день после завтрака.

Но нельзя сказать, чтобы этот праздник прошел совсем безоблачно. После Памплоны у Эрнеста снова было что-то неладно с почками. И вел он себя последние дни как-то странно. Бак Ланхем прилетел к нему из Мадрида 18 июля. В тот вечер за обедом он преподнес Эрнесту историю 22-го пехотного полка — гектографированную книжку почти в двести страниц. Прочтя надпись, которую сделал на ней Ланхем, Эрнест расплакался, вышел из комнаты и, только успокоившись, вернулся к столу. А два дня спустя он председательствовал на банкете в отеле "Мирамар". Среди гостей был посол Брюс с супругой, Дэвисы, Валери и Хотчнер. Поздно вечером, потанцевав с миссис Брюс, Ланхем возвращался на свое место за столом, и, когда проходил позади Эрнеста, дружески положил руку ему на плечо и заметил, что до 21 июля, а значит, до дня его рождения осталось всего двадцать минут. Отходя, он другой рукой нечаянно задел Эрнеста по затылку. Тот вздрогнул, как от ожога, и громким, ясным голосом сказал, что дотрагиваться до его головы никому не разрешается. Ланхем побледнел от ярости и вышел вон. Вскоре Эрнест догнал его и со слезами просил прощенья. Он объяснил, что зачесывает свои белые вьющиеся волосы с затылка на макушку, чтобы скрыть лысину. Если Ланхем простит его, он завтра же пойдет к парикмахеру и пусть ему состригут эти "проклятые волосы" совсем коротко, как у Ланхема. Ланхем велел ему не говорить глупостей, но в сердцах добавил, что не уезжает сегодня же только потому, что из Малаги нет ночных воздушных рейсов. Это была их единственная ссора.

Ланхем с болью отметил и не здоровую тоску Эрнеста по ушедшей молодости, и его невоздержанность в выборе выражений. С Мэри, которая столько потрудилась, чтобы устроить ему веселый день рождения, и вообще неустанно пеклась о его благополучии, он бывал просто жесток. Он жаловался, что она истратила на этот праздник все его деньги, тогда как она покрыла почти все расходы из гонорара, который получила за статью для "Спорте иллюстрейтед". Передразнивал ее хромоту и даже добивался от доктора Сэвирса заключения, что палец у нее вовсе не сломан. Ланхем не мог стерпеть такого безобразия и не смолчал. Но Эрнест, казалось, и не слышал его уговоров.

До того как возвратиться в Вашингтон, Ланхем поехал с Эрнестом и его компанией на ферию в Валенсию. Эрнеста не покидало тягостное чувство грядущей гибели. На первой же корриде небо затянули тучи и поднялся ветер. И Антонио и Луис Мигель ждали беды. "Эрнесто, — сказал Антонио, — ветер ужасный". А ветер все не стихал. Было темно, и последнего быка Домингина выпустили уже при свете электричества. На девятом пассе ветер отнес мулету в сторону, и бык швырнул Домингина на песок. Прежде чем Антонио успел вмешаться, бык боднул Домингина в пах. Через три дня оба матадора оказались в мадридской больнице Рубера. Удача изменила Антонио — в Пальма-де-Мальорка бык ранил его в бедро.

Для Эрнеста состязание между Антонио и Мигелем было хлебом насущным. Он обещал журналу "Лайф" статью о бое быков и все время вел записи. Своего апогея поединок достиг в Малаге в середине августа, когда оба матадора, пренебрегая недавними ранениями, показали чудеса мастерства и храбрости. А потом снова пошли неудачи. Через неделю в Бильбао Домингин был ранен быком так серьезно, что на весь сезон выбыл из строя. Он уже снова лежал в больнице Рубера, когда Антонио, выступавший в Даксе, по ту сторону французской границы, был сильно ранен в ногу и попал в больницу в Сан-Себастьяне.

Эрнест оставался при нем, пока ему не стало получше, а тогда нежно с ним распростился и поехал в Мадрид в своей новой "ланчии". Рядом с ним ехала Валери, вел машину Дэвис. К югу от Бургоса, на выезде из Аранда-де-Дуэро, лопнула правая передняя шина и "ланчия" вышибла пять каменных плит из окаймлявшей дорогу стенки. Никто не пострадал, но весь перед машины был разбит. Пришлось оставить ее в Мадриде и вернуться в Малагу самолетом. На следующий день Эрнест с грустью признал, что хватит с него жизни болельщика; он слишком близко принимал к сердцу удачи и неудачи Антонио: для нервов это так же пагубно, как "брак с алкоголичкой". Мэри радовалась, что муж снова с нею. "Papa sportif" — это, может быть, забавно, но ей больше по душе, когда он "спокойный, задумчивый и мой друг".

Итак, праздник кончился. Антонио, в результате стычки с администрацией, было на месяц запрещено появляться на арене. Арон Хотчнер написал, что договорился с Бюиком и с компанией "Колумбия" о нескольких 90-минутных телепередачах по рассказам Эрнеста. Гонорар снова делился поровну между автором и сценаристом. Мэри рвалась домой, на Кубу. За это лето она натерпелась всего — от простуд до унижений. Но Эрнест к слышать не хотел о том, чтобы покинуть "Консулу" раньше второй половины октября. Он вбил себе в голову, что должен хотя бы начать свою статью о бое быков на месте действия, в Испании. К работе он приступил только 10 октября. За все лето он не написал ничего, если не считать коротенького предисловия к рассказам и нескольких писем, продиктованных им Валери. В первый день он написал 541 слово, во второй — 345. К 15 октября он написал 5 000 слов, и это было только начало.

Антонио и Кармен обещали приехать в Кетчум к концу охотничьего сезона пострелять уток, и Эрнест говорил: "Хочу подвигаться, хочу снова быть в форме".

Вниз и вниз

Эрнест недаром говорил, что ему нужно войти в форму. Лето 1959 года поистине оказалось для него опасным. В Париже, где он ненадолго остановился, его продуло на сквозняке, и на борту "Либерте" он все еще глотал пилюли. Для Мэри, уехавшей из Европы раньше его, он купил бриллиантовую булавку в частичное возмещение всех летних обид, однако же, сам был как-то по-детски на нее обижен за то, что она осуждала его поведение. Он перечислял эпитеты, которые она, по его словам, к нему применяла, — бессердечный, невнимательный, эгоист, неумный, избалованный, жертва себялюбия и саморекламы. Большую часть этих упреков он, так или иначе, заслужил, но признаваться в этом не имел желания.

В Нью-Йорке его встретил Хотчнер и увез на снятую для него квартиру. Хотчнер вспоминает, что Эрнест в тот день капризничал и был очень озабочен тем, понравится ли Мэри бриллиантовая булавка. Это она просила друзей подыскать приличную квартиру, где Эрнеста никто не тревожил бы во время наездов в Нью-Йорк. Квартира была на четвертом эта же дома № 1 по Восточной 62-й улице, напротив клуба "Никер-бокер", из окна был виден кусочек Центрального парка. Эрнест очень одобрил квартиру, сказал, что это "безопасное место". Но идея принадлежала Мэри. А ему хотелось побывать в своем старом доме на Кубе, а потом показать Антонио свой новый х дом в Кетчуме. 3 ноября он сдал рукопись парижских очерков Чарльзу Скрибнеру с указанием прислать ее в Кетчум для доработки. А потом, забрав с собой Антонио и Кармен Ордоньес, полетел на Кубу, к жене.

В гаванском аэропорту его встречала толпа с красными флагами. Репортеры и спросили, что он думает о растущем охлаждении Соединенных Штатов к Кастро. Он ответил, что глубоко об этом сожалеет и сам после двадцати лет, прожитых на Кубе, считает себя кубинцем, в доказательство чего поцеловал край кубинского флага. Фотографы, не успевшие запечатлеть этот жест, просили повторить его. "Я сказал, что я кубинец, а не актер", — отвечал он с улыбкой. Ласковый прием Мэри явно подбодрил его. Она закончила ремонт дома и готова была приводить в порядок дом в Кетчуме к приезду Антонио и Кармен.

Поездка на Запад началась хорошо, но кончилась разочарованием. Эрнест с упоением показывал Кармен и Антонио американские пейзажи. Было холодно и снежно, но, по словам Эрнеста, поездка была "неимоверно прекрасна". В последний день они проехали 800 миль — от южного конца Грэнд-Кэньона на запад до Лас-Вегас и на север через Хэйли по знакомому шоссе 93. Мэри ждала их, все было готово. Разочарование наступило тут же. Сестра Антонио, жившая в Мексике, не находила себе места в связи с каким-то семейным кризисом, и он счел своим долгом поспешить к ней на помощь. Когда Антонио с Кармен уехали, Хемингуэи впервые с апреля остались одни.

Но счастье их длилось недолго. 27 ноября они пошли на охоту с доктором Сэвирсом. Мэри метким выстрелом сбила утку, но, потеряв равновесие, упала на замерзшую землю и разбила левый локоть. Сэвирс два часа ее оперировал и положил руку в гипс. Эрнест был в отчаянии, он жаловался, что полетели к черту все его планы, как раз когда ему так хотелось войти в форму и работать над статьей для "Лайф" и над парижской книгой. Теперь по утрам пришлось бегать по поручениям и навещать Мэри в больнице. Кровяное давление у него поднялось, он плохо спал. Но погода стояла по его вкусу. "Три дня шел снег, и сегодня здесь очень красиво, — писал он Биллу Дэвису 13 января, — воздух резкий, холодный, высокое, ясное горное небо, и снег скрипит под ногами. В окно большой спальни видно, как две дикие утки едят водяной кресс из прудика чуть пониже дома".

Он недавно прочел автобиографию Гарольда Лёба [Гарольд Лёб — литератор, прототип Роберта Кона в романе Хемингуэя "И восходит солнце"] "Как это было" и говорил, что это "очень трогательная и печальная книга", потому что в ней Лёб пишет о том, "как он хотел бы, чтобы все сложилось в прошлом". Эрнест и сам много думал о том, как все могло бы сложиться в его собственной "автобиографии" — в парижской книге, особенно в последней главе о зиме 1925 — 1926 годов в Шрунсе, когда Полина, супруги Мерфи и "рыба-лоцман" Дос Пассос вторглись в его маленький австрийский Эдем и разорили его. Но вслух он не проводил аналогий между книгой Лёба и своей. Узнав, что Лёб болен грудной жабой, той же болезнью, от которой мучился отец Эрнеста вплоть до своего самоубийства в 1928 году, он сказал, что желает Лёбу "счастливой смерти". Он вообще был настроен элегически и в грустном контрасте между юношескими мечтами Лёба и его нынешними страданиями усматривал лишнее подтверждение тех взглядов, которые еще очень давно высказал отцу: "Насколько же лучше умереть в счастливую пору юношеских иллюзий, вспыхнуть и погаснуть, чем ждать, пока тело износится, а иллюзии пойдут прахом".

В середине января они поездом вернулись в Майами. Мэри почти всю дорогу лежала, подложив под больную руку подушки. Финка, продутая северным ветром, выстыла, как холодильник, но Эрнесту не терпелось возобновить работу над статьей о бое быков, к которой он не прикасался с отъезда из Испании. Чтобы сберечь ему время, Мэри согласилась выписать Валери на роль секретарши.

К началу апреля Эрнест, "работая как паровоз", довел статью о бое быков до 63 000 слов. "Устал я сдирать шкуру с этих дохлых лошадей, — заявил он, — ну их совсем, и с боем быков вместе". Он жаловался, что договор с "Лайф" вконец его вымотал, но как будто и не помнил, что журнал просил у него всего 10 000 слов. Он сам захотел написать больше. 28 мая он объявил, что работа закончена. В рукописи было 120 000 слов. Работая непрерывно с конца января до конца мая, он переутомил глаза, а еще больше — голову. Хуанито Кинтане он написал по-испански, что этот каторжный труд (trabajando forzado) замутил ему мозги, а может, и того хуже. Таким образом, к 1 июня 1960 года относится первый намек на то, что он теряет рассудок.

Три недели спустя он призвал на помощь Хотчнера — надо было сокращать рукопись. Жара стояла страшная, к вечеру выпадали ливни. С величайшим трудом они изъяли из текста около 50 000 слов, и Хотчнер увез сокращенный вариант в Нью-Йорк. Даже этот вариант был вдвое длиннее, чем требовалось, но Эд Томпсон, главный редактор журнала, согласился взять из него выдержки за 90 000 долларов и еще 10 000 прибавить за право перепечатки его на испанском языке. Теперь вещь называлась "Опасное лето" в память матадорских состязаний 1959 года. Хотя она была, как будто закончена, Эрнест убедил себя, что должен вернуться в Испанию, кое-что уточнить и застать хотя бы самый конец программы Антонио. "Антонио нужно, чтобы я все время был около него, — говорил он. — Мы с ним — выигрышная комбинация". Он ругал себя за то, что в октябре покинул своего героя, и хотел снова с ним "посотрудничать".

Итак, он решил ехать. В конце июля Хемингуэи и Валери прибыли в Ки-Уэст и остановились в мотеле Санта-Мария, где Отто Брюс забронировал для них номера. Почти все рукописи Эрнеста они привезли с собой, и Брюс отправил их в Кетчум. Эрнест отчаянно волновался из-за иностранного подданства Валери — она приехала на Кубу в апреле по временной американской визе и не позаботилась о том, чтобы ее продлить. Он обивал пороги Иммиграционного управления в Ки-Уэсте, доказывая, что она — всего только гостья. Потом улетел в Нью-Йорк, а женщины последовали за ним поездом.

В отличие от шестидесятого дня его рождения шестьдесят первый промелькнул, как тень. Он почти не выходил из квартиры, поставил в углу гостиной карточный стол, который и служил ему кабинетом. Сюда к нему приходил для деловых разговоров Чарльз Скрибнер. Среди его редких выездов был визит к окулисту и завтрак у Тутса Шора с несколькими друзьями. Хотчнер вел переговоры с "Твентис сенчури фокс" о фильме "Мир Ника Адамса", основанном на телепеределках рассказов Эрнеста, сцепленных в псевдобиографический цикл. Первое предложение — 100 000 долларов — Эрнеста не устроило, он настаивал, чтобы Хотчнер требовал 900 000. Если эта цифра свидетельствовала о мании величия, то и стадия депрессии была не за горами. 31 июля он писал сыну Бэмби, что его сильно беспокоят глаза и он жалеет, что надо ехать в Испанию.

Ехать было не надо, и поехал он зря. Но он упорно Твердил, что нужен Антонио. После нескольких отсрочек он улетел реактивным самолетом TWA [Trans-World Air Lines — американская компания воздушных сообщений] через Лиссабон в Мадрид. Место рядом с ним занимал чикагский адвокат Луис Катнер. Катнер был до крайности поражен тем, как непохож этот тихий, неуверенный в себе человек на "крепкого, мужественного, задиристого" героя легенды. Перелет очень утомил Эрнеста, и он не сразу разобрался во внезапном скачке из одного временного пояса в другой. В Мадриде он наскоро поговорил с Биллом Ленгом, парижским корреспондентом "Лайф", а потом Билл Дэвис увез его на два дня в "Консулу" — отдыхать.

Дэвисы видали его во всяких настроениях, но в таком — никогда. У него были все симптомы глубокой нервной депрессии: страх, тоска, подозрительность, бессонница, чувство вины, раскаяние, провалы памяти. Уже через десять дней после приезда он в письмах жаловался жене на судороги и кошмары. Через две недели он прямо сказал, что опасается "полного физического и нервного истощения от смертельной усталости". Всю жизнь он по утрам просыпался бодрым. Теперь каждый день тянулся как кошмар длиной в семьдесят два часа. "Сегодня я плохо проснулся", — сказал он 19 августа. Он говорил, что ему скучно, однако новые люди его нервировали. Бой быков и все с ним связанное казалось "продажным" и "незначительным". Он даже подозревал Домингина в тайном Сговоре против Антонио. И вместе с тем терзался, считая, что в статье для "Лайф" был несправедлив к Домингину. Когда в начале сентября ему прислали авиапочтой первый номер журнала с "Опасным летом", он в ужасе отшатнулся от улыбающейся физиономии на обложке, сказав, что это "отвратительное лицо". Ему было "стыдно и больно", что он сочинил "такую гадость". Мэри он писал часто, называл ее "бедная киска", говорил, что теперь понял, почему летом 1959 года ей было так плохо в Испании. Он жалел, что ее с ним нет, она не дала бы ему "свихнуться".

По его настоятельной просьбе, скрепленной приглашением от Энни Дэвис, Мэри прислала к нему Валери — помогать разбираться в корреспонденции. Она приехала спокойная, бодрая — полная противоположность ему. Антонио получил контузию, когда очередной бык в Бильбао швырнул его на песок. У Кармен случился выкидыш. Эрнест говорил, что все это ему до смерти надоело. Он терпит только потому, что раньше после таких скверных периодов ему особенно хорошо писалось. Он и сейчас надеялся на это и не мог заставить себя признать, что так скверно ему еще никогда не бывало.

Валери и Дэвисы не знали, что и делать. Когда в начале октября Арон Хотчнер встретился с ними в Мадриде, настроение в номере отеля "Суэсия" было похоронное. У Эрнеста появилась мания преследования. Он объяснил Хотчнеру, что в 1959 году Билл Дэвис пытался его убить, нарочно повредив "ланчию", и теперь опять что-то замышляет. У него болели почки, или ему так казалось. Раздражителен он был безмерно. Однажды он наорал на официантов в ресторане "Кальехон" и разгневанный ушел, не доев завтрака. Вернувшись в отель, он на четыре дня слег, под всякими предлогами откладывая день отлета домой. Наконец, друзья кое-как усадили его в ночной самолет. Им казалось, что они прощаются с незнакомым человеком.

Когда Мэри увидела его, ее худшие опасения подтвердились. Как и в июле, он не выходил из нью-йоркской квартиры. Все вызывало его тревогу — Валери в Испании, Хотчнер в Лондоне, его дома на Кубе и в Айдахо, подоходный налог и состояние его почек. Неделю Мэри ждала, а потом, пустив в ход всю силу своего убеждения, усадила его в поезд и увезла в Айдахо. 22 октября они прибыли в Шошони, откуда доктор Сэвирс привез их на машине домой. Даже на лоне своего кетчумского семейства Эрнест не мог заставить себя приободриться. Однажды, выезжая задним ходом со стоянки в Кетчуме, он слегка задел другую машину. Это его страшно расстроило, он боялся, что шериф его арестует, записал номер поврежденной машины и о связался с ее владельцами. Те заверили его, что поломка пустяковая, но он продолжал нервничать. Он говорил Мэри, что дом в Кетчуме придется продать — ему не справиться с налогами. Чтобы унять его страхи, она позвонила в его банк в Нью-Йорке, и там подтвердили, что сумма на его счете лежит весьма значительная. Но и это его не утешило.

Его неотвязно преследовала мысль, что за ним следит ФБР в связи с неузаконенным пребыванием Валери в США. А она теперь приехала в Нью-Йорк поступать в Американскую академию драматического искусства. Через посредство Хотчнера он послал ей чек на весь курс обучения. В середине ноября он вызвал Хотчнера в Айдахо и поехал встречать его к поезду. Всю дорогу домой он был уверен, что за ним следуют агенты ФБР. В Кетчумском банке допоздна засиделись двое служащих. Эрнест был убежден, что они, по поручению правительства, проверяют его счет со специальной целью вывести его из равновесия.

Стало ясно, что его необходимо поместить в больницу. Но в какую и насколько это срочно? Выбор был между клиниками братьев Меннинджер и братьев Мэйо. Доктор Сэвирс заметил, что, когда Эрнесту хорошо работалось, кровяное давление у него было нормальное, а при всяком волнении угрожающе подскакивало. Однако главной проблемой была психика. С разрешения Мэри Хотчнер описал поведение Эрнеста одному видному нью-йоркскому психиатру. "Мало зная больного, — вспоминает этот врач, — я мог только поставить предположительный диагноз и предписать лечение, включающее лекарственные средства, а затем психотерапевтический курс, исходя из тех причин, которые могли способствовать заболеванию". Поставить диагноз на расстоянии было трудно, но этот врач очень помог с устройством Эрнеста в клинику Мэйо в Рочестере, штат Миннесота. 30 ноября летчик Ларри Джонсон тайно доставил Эрнеста в сопровождении доктора Сэвирса в Рочестер на самолете "Пайпер Команче". Перелет совершился в хорошую погоду, с одной посадкой для заправки в Рэпид-Сити, Южная Дакота. Эрнест был в отличном настроении и увлеченно рассуждал об истории американского Запада. В Рочестере он поступил в больницу святой Марии под именем Джорджа Сэвирса. Мэри, приехавшая следом по железной дороге, зарегистрировалась в гостинице как миссис Сэвирс...

Врачи полагали, что симптомы депрессии частично вызваны приемом большого количества противогипертонических лекарств, и рекомендовали отказаться от них, оставив только на случай "крайней необходимости". Но депрессия не прекращалась, и доктор Роум предписал курс лечения электрошоком — по два раза в неделю, на весь декабрь и начало января. Если не считать головной боли и обычной временной потери речи, Эрнест как будто реагировал на лечение хорошо. Он подружился с врачами и сестрами, выписывал им наборы книг от Скрибнера и часто бывал в гостях у доктора Батта, говоря, что "устает от больницы и с удовольствием бывает в доме, где много книг".

Однажды в начале декабря он пришел туда в шляпе и, осторожно сняв ее, зачесал волосы вперед, чтобы скрыть лысину. Он держался до крайности робко и, только выпив, немного разговорился. Довольно живо рассказал об африканских авариях, но чуть не расплакался от досады, когда не мог вспомнить название заповедника — Киманское болото. От маний своих он не избавился — он вполне серьезно сообщил, что кто-то хочет его ограбить, хотя у него нет денег. На рождественском обеде у Баттов он был очень весел, пел с Мэри народные песни по-испански, по-французски, по-немецки. С Баттом и его сыном он ходил в тир, устроенный в старой каменоломне близ владений Мэйо — расстрелял подряд 27 глиняных голубей и со 110 футов без промаха попадал из пистолета в бутылки.

Его пребывание в Рочестере оставалось тайной шесть недель — до 11. января. Когда стало известно, где он, потоком хлынули письма от доброжелателей, знакомых и незнакомых. Письма друзей как бы отмечали все этапы его жизни: Томпсоны и КиУэст, Том Шелвин и дни на Бимини, Милтон Вулф и Гражданская война в Испании, и Эллис Бриггс, которому он ответил веселым письмом, вспоминая холостяцкие встречи в Гаване в пору борьбы со шпионажем и с подлодками после Пирл-Харбора. Были теплые письма от Бака Ланхема и Джима Лаккета, с которыми его связывала фронтовая дружба, и письмо от Филипа Персиваля, сообщившего, что в день своего семидесятишестилетия он убил двух львов-мародеров. Ответы Эрнеста, которые он диктовал медицинской сестре Патриции Мак-Куорри, показывали, что память его, во всяком случае на давние события, почти восстановилась, а в тоне писем проскальзывало прежнее озорство.

Он не скрыл своей радости, когда 12 января получил телеграмму от только что избранного президента Джона Кеннеди, приглашавшего Хемингуэев на торжество по случаю его вступления в должность. Эрнест ответил на следующий день: "Для меня и для миссис Хемингуэй это большая честь... Мы желаем правительству всяческих успехов в их мероприятиях в области культуры и во всех других областях. К сожалению, после отъезда отсюда по окончании лечения от гипертонии мне предписано ограничить свои передвижения, поэтому мы не сможем присутствовать на торжествах, но мы очень благодарны президенту и миссис Кеннеди и шлем им горячие поздравления".

Его выписали из больницы 22 января. Это был 53-й день его пребывания там и ровно семь лет с тех пор, как он вылетел с Роем Маршем из Найроби в злополучную Уганду. Теперь все прошло гладко. Ларри Джонсон вел самолет прямо на запад, они пересекли горы Уинд-Ривер и заповедник Лунные Кратеры и благополучно приземлились в Хэйли через восемь часов после вылета.

"Работаю вовсю, — сообщал Эрнест три дня спустя. — С гипертонией сладил". Некоторое время казалось, что так оно и есть, хотя работа состояла главным образом в попытках как можно лучше скомпоновать парижские очерки. Он регулярно вставал в семь часов, в половине девятого начинал работать, а к часу кончал, "смертельно усталый". Позавтракав и вздремнув, он ходил для моциона по заснеженным дорогам — иногда один, исхудавший, в клетчатой кепке и тяжелых башмаках, останавливаясь, чтобы помахать рукой детям, возвращающимся из школы. Мэри придумала и другие прогулки — они выезжали на север по шоссе 93 и, оставив машину на дороге, бродили каждый раз в новых местах. Эрнест старательно следовал советам врачей — избегать крепких напитков, пить только легкое вино и только за обедом или завтраком. "Пытаюсь не думать дальше завтрашнего дня, — писал он в начале февраля, — и так же работать, но мне пришлось нелегко, да и сейчас все сложно". Он скучал по своей кубинской библиотеке и просил Скрибнера выслать ему Библию и "Оксфордскую антологию английской поэзии", в которой надеялся найти заглавие для парижской книги.

Чарльз Скрибнер, пытаясь его подбодрить, напомнил ему его же давнишнее правило: "Il faut (d'abord) durer" [Прежде всего, нужнс держаться (франц.)] Эрнест был тронут и написал в ответ, что очень старается. По утрам он часами простаивал у своей конторки у окна, перекладывая с места на место какие-то бумаги, но, как писала Мэри, "почти не поднимая глаз" на великолепную горную панораму, открывавшуюся из окна маленькой спальни. К концу февраля он стал настоящим отшельником. Он уже не приглашал друзей смотреть по пятницам телевизор. Перестал появляться в Кетчуме и Сан-Вэлли. Спустившись из своей комнаты в гостиную, он сидел там молча. Глаза его смотрели как будто очень издалека. Иногда он стоял, устремив взгляд в широкое окно в сторону кетчумского кладбища. Если он что и видел, то редко об этом говорил.

Не писал он ничего, кроме очень редких писем. В феврале к нему обратились с просьбой сделать надпись на книге в подарок президент Кеннеди. Мэри принесла бумагу, нарезала ее на квадраты, и он принялся за работу в гостиной у конторки. Он трудился весь день с перерывом только на завтрак и ничего не мог сочинить. Весь дом замер. Мэри терпела сколько могла, потом вышла прогуляться. Вернувшись, она застала его на том же месте. Одним из немногих людей, которых он хотел видеть, был доктор Сэвирс. Он приходил почти ежедневно, мерил Эрнесту кровяное давление, изменениям которого была, казалось, подчинена вся его жизнь. Обычно они усаживались рядом на диване под окном в северном конце гостиной. Эрнест сидел с рукой, обмотанной серым бинтом, и жалобно повторял, что не может писать — "совсем перестало получаться". По щекам у него катились слезы.

Весь март напряжение нарастало. Эрнест тревожился из-за своего веса, кровяного давления, диеты. Чака Аткинсона только что излечили от рака кожи лица. Когда он зашел навестить Эрнеста, тот сказал, что и его похудание, наверно, вызвано раком. Волновала его и возможность судебных исков в связи с парижской книгой. Как-то эн позвонил своей первой жене Хэдли, которая проводила с мужем зиму на ранчо в Аризоне. Ее поразил его голос, тусклый и неживой. Он, оказывается, забыл, как звали мужчину и женщину, которые в Париже в 1925 году эксплуатировали молодых писателей. Хэдли назвала Эрнеста Уолша и Эдит Мурхед, но подробностей припомнить не могла.

На его вопрос, кто может это помнить, ока назвала Сильвию Бич, Билла Бэрда и Эзру Паунда. Эрнест сказал, что Сильвия человек неточный, Паунд может и не ответить, а с Биллом Бэрдом он в плохих отношениях. Он упомянул, что недавно к нему приезжал Бэмби с семьей. На этом разговор кончился. Но Хэдли никак не могла забыть его голос.

Мэри видела, какая огромная печаль его заливает, но помочь не могла. Бэд Парди, вернувшись из охотничьей экспедиции в Африку, привез ему снимки Патрика, Хэнни и их приемной дочки. Эрнест в ответном письме одобрил прибавление семейства и тут же перешел на жалобы. "Здесь дела плохие, и насчет Финка плохо, и чувствую себя скверно, но вот написал тебе, может быть, станет легче". В начале апреля Мэри ночью свалилась с лестницы — от непомерного нервного напряжения она стала лунатиком, — разбила голову и растянула связки на ноге. Ковыляя по дому с палкой, она все еще пыталась сохранить бодрость. Наступала весна, полынь начала зеленеть, мимо окон мелькали зяблики и жаворонки, с горных склонов сошел снег. Но Эрнест, запертый в клетке своего отчаяния, ничего этого не видел.

Однажды ясным апрельским утром, часов в одиннадцать, Мэри кое-как сошла вниз. Эрнест стоял в углу гостиной возле стойки с ружьями. На нем был красный итальянский халат, который назывался у них "императорской мантией". В руках он держал ружье, на подоконнике лежали два патрона. Мэри спокойно с ним заговорила. В полдень должен был прийти доктор Сэвирс измерять кровяное давление, и у нее оставалась одна надежда — дотянуть до его прихода. Она уговаривала Эрнеста не сдаваться. Ведь ему еще много нужно сделать. Она хвалила его замужество, просила подумать о сыновьях. Он успел оставить записку, но не ей. Мэри показалось, что листок весь исписан цифрами. Эрнест сунул его в карман халата, и больше Мэри его не видела. Минуты шли. Она все говорила вполголоса. Он угрюмо молчал, глядя пустыми глазами в южное окно, либо садился на стул, не выпуская ружье из рук. После пятидесяти минут, показавшихся вечностью, послышался шум приближающейся машины. Объехав дом, она остановилась у заднего крыльца. Через кухню протопали шаги, и появился Джордж Сэвирс. Он заговорил с Эрнестом очень спокойно, тихим голосом и уговорил-таки его отдать ружье. А потом увез его в больницу в Сан-Вэлли и накачал успокаивающими средствами.

Ничего не оставалось, как снова проситься в клинику Мэйо. Ларри Джонсона предупредили, чтобы он со своим четырехместным самолетом был наготове. Дон Андеосон и Джоуни Хиггонс, сестра из больницы в Сан-Вэлли, привезли Эрнеста домой забрать кое-что из одежды. У заднего крыльца все вышли из машины. Эрнест с какой-то странной хитрой улыбкой сказал своим провожатым, что они могут не трудиться входить в дом. Он знает, где лежит все, что ему нужно, и не задержится. Дон спокойно возразил, что им не велено оставлять его одного. Тогда Эрнест бегом пересек кухню, где работала уборщица, и бросился в гостиную, прямо к стойке с ружьями. Хотя Дон отстал от него всего на каких-нибудь два шага, он успел схватить охотничье ружье, вложить два патрона, захлопнуть затвор и приставить дуло к горлу. "Нет, Папа!" — " сказал Дон, стараясь отнять у Эрнеста ружье. Дон был рослый и сильный, но Эрнест не разжал пальцев. Джоуни потом говорила, что лицо у него было свирепое. Не переставая бороться с Эрнестом, Дон сумел открыть затвор и велел Джоуни вынуть патроны, а потом силой усадил Эрнеста на диван. Он сидел и угрюмо молчал даже тогда, когда сверху спустилась Мэри и, как в прошлый раз, стала тихо его увещевать. Джоуни вызвала Джорджа Сэвирса, тот мигом примчался, с помощью Дона опять отвез Эрнеста в больницу и уложил в постель.

Через два дня, 5 апреля, Сэвирс и Андерсон отвезли его в Хэйли. Перед тем как сесть в самолет, он непременно пожелал написать Мэри записку. Писал он чуть ли не пятнадцать минут, огрызком карандаша, положив листок на крыло самолета. Записку он отдал жене Ларри Джонсона для передачи Мэри. Только после этого он уселся рядом с Доном на заднее место, а Джордж сел впереди, рядом с Ларри. Самолет поднялся, набрал высоту и полетел через горы. Погода была прекрасная. Под крылом лежали черные потоки лавы, к востоку расстилалась широкая бурая равнина, но Эрнест ничего не видел. Он сидел мрачный, устремив взгляд прямо вперед. Дон заговорил было о новых местах для охоты на уток, но Эрнест в ответ только фыркнул. Он все возился со своим поясом. Он так похудел, что пояс был ему свободен. Дон пробовал пошутить по этому поводу — не спадут же с него штаны, если он будет сидеть смирно. Но Эрнест все ерзал на месте, и Дон предложил ему свой пояс. Снять его на тесном сиденье оказалось нелегко. Получив пояс, Эрнест быстро выхватил длинный складной нож и отрезал лишний конец. Продеть пояс в брюки тоже было нелегким делом, но, наконец, он успокоился. Самолет, ровно гудя, шел на восток в ясном утреннем воздухе. Эрнест бормотал, что его лохитили.

На полпути, пролетев 550 миль, они сели заправиться в Рэпид-Сити. Нужно было сменить магнето, и они подрулили к ремонтному ангару. Эрнест вышел, сказав, что хочет размяться. Дон не отставал от него, пока он торопливо обследовал всю ремонтную часть аэропорта. Он искал оружие — рылся в столах и ящиках с инструментами, бормоча, что в таких местах часто держат револьверы. Даже заглянул в мешки для перчаток в нескольких машинах на стоянке. Когда все было готово к отлету, он увидел, что в их сторону рулит другой самолет, и пошел прямо на его крутящиеся пропеллеры. До них оставалось не больше тридцати футов, когда пилот выключил моторы, и Эрнест сразу сник.

В Рочестер они прибыли в три часа дня. Их встречал доктор Батт с санитаром. Эрнест обрадовался, увидев Батта, но его как будто удивило, что друзья его сейчас же улетают. Он робко обратился к Андерсону: "Малыш, ты же не сразу уедешь, а?" Когда Дон ответил, что не может остаться, Эрнест умолк и пошел с доктором Баттом к ожидавшему их лимузину.

Как и в первый раз, он покорно принял больничный режим и новый курс лечения электрошоком. Пришло коротенькое письмо от Дос Пассоса из Балтиморы: "Хем, надеюсь, это не войдет в привычку. Ты там полегче. Желаю удачи. Дос". Гарри Купер и его жена прислали телеграмму: "Что сказать кроме как мы вас любим". Он почти не реагировал на неудавшееся вторжение в заливе Кочинос на Кубе и на первомайскую речь Фиделя Кастро, провозгласившего образование социалистического государства. Доктор Роум взял с него честное слово, что он не будет пытаться покончить с собой. Он, правда, сказал, что всегда может воспользоваться электрическим шнуром или плечиками для одежды, но никаких попыток не предпринимал.

Мэри посоветовали остаться в Кетчуме. Она заперла все ружья в подвальной кладовой, но теперь, после двух попыток к самоубийству, больше чем когда-либо сомневалась, что в Рочестере Эрнеста лечат как надо. В середине мая она писала Брюсам, что так измучена постоянной тревогой, что хотела бы месяц пролежать в холодильнике. Но об отдыхе не могло быть и речи. В конце мая она поехала в Нью-Йорк посоветоваться с тем видным психиатром, который в декабре устроил Эрнеста в клинику Мэйо. Через несколько дней ее по просьбе Эрнеста вызвали в Рочестер. Но приезд ее не помог делу. Она заготовила список вопросов для доктора Роума. Ответы ее не удовлетворили. Эрнест показывал врачам одно свое лицо, а ей — совершенно другое. Она пришла в ужас, услышав, что доктор Роум считает возможным выписать Эрнеста из клиники. Вернувшись в Нью-Йорк, она пыталась добиться его перевода в психиатрический институт в Хартфорде, штат Коннектикут. Клиника Мэйо была против этого шага. 31 мая газета "Канзас сити стар", в которой когда-то работал Эрнест, поместила заметку о том, что состояние его улучшается. Мэри знала, что это не так, но была бессильна. Наступил июнь, а дело все не сдвигалось с мертвой точки.

Его еще можно было расшевелить. Некий Герберт Веллингтон написал справочник по рыбной ловле в Йеллоустоне. Чарли Скрибнер прислал Эрнесту эту книгу. Он прочел ее с жадностью и просил Скрибнера послать экземпляр Бэмби в Сан-Франциско. Книга пробудила у него воспоминания о давних днях на ранчо Норткуист на берегу притока Йеллоустона — Кларк-Форк. Скрибнер сообщил также, что все книги Эрнеста хорошо расходятся. Эрнест написал ему, что это известие "очень его согрело". В работе вся его жизнь. Он надеется скоро вернуться в Кетчум и снова писать.

Девятилетнего сына доктора Сэвирса, Фрица, поместили в больницу в Денвере. У мальчика был аллергический миокардит с плохим прогнозом. По мнению Сэвирса, письмо от Эрнеста очень бы его подбодрило. "Дорогой Фриц, — написал Эрнест. — Сегодня утром получил от твоего папы письмо и с большим сожалением узнал, что тебе придется еще несколько дней пролежать в Денвере. Хочу тебе сказать, что уверен в твоем скором выздоровлении. Здесь в Рочестере было очень жарко и душно, но в последние два дня стало прохладнее, ночи свежие, и спится чудесно. Места здесь очень красивые, и еще мне удалось повидать замечательные места на Миссисипи, где в прежнее время сплавляли лес, и тропы, по которым пионеры пробирались на север. Видел я и как прыгали в реке крупные окуни. Я никогда раньше не бывал в верхнем течении Миссисипи, здесь удивительно красиво, а осенью много фазанов и уток. Но не так много, как в Айдахо, и я надеюсь, что мы оба скоро туда вернемся и тогда расскажем друг другу, как было в больнице, и посмеемся вволю. Всего тебе лучшего, старина. Твой друг, который очень по тебе соскучился (мистер Папа)".

Планы возвращения в Айдахо были вполне реальны. Эрнест убедил врачей, что его можно выписать. Когда Мэри приехала в Рочестер, она поняла, что это страшная ошибка. Но Эрнест торопился с отъездом, и она чувствовала, что возражать нельзя. Вызванный ею по телефону из Нью-Йорка Джордж Браун взялся отвезти их в Кетчум на машине. Мэри наняла "бьюик", и утром 26 июня они тронулись в путь. Эрнест сидел рядом с Джорджем и смотрел на дорогу. В первый день все шло хорошо. Они проехали 300 миль и заночевали в мотеле в Митчеле, штат Южная Дакота. Но уже 27-го мании Эрнеста дали о себе знать. Мэри купила немного вина, чтобы позавтракать, не заезжая в ресторан, и Эрнест стал уверять, что теперь их арестуют за провоз алкогольных напитков. Еще до полудня он стал тревожиться о ночлеге, чего с ним раньше никогда не бывало. Пусть Мэри позвонит, чтобы им оставили комнаты. И дальше он каждый день этого требовал, так что несколько раз она просто опускала в автомат монеты и только делала вид, что разговаривает. Уже в два или три часа дня он отказывался ехать дальше. Чтобы покрыть 1700 миль, им потребовалось пять дней.

В Кетчум они приехали в пятницу 30 июня. Мэри поселилась в большой спальне, Эрнест — в маленькой. Джордж устроился в домике для гостей около заднего крыльца. На следующее утро они съездили в больницу повидаться с доктором Сэвирсом.

Он сказал, что Фриц очень обрадовался письму Эрнеста. Мальчик провел несколько дней дома, но в тот вечер отец снова должен был везти его в Денвер. Эрнест хотел навестить Дона Андерсона на работе, но не застал его, и они поехали домой. Во второй половине дня зашел Чак Аткинсон, и часок они разговаривали с Эрнестом, стоя на веранде. Клара Спигель приглашала их обедать. Эрнест отказался и сам пригласил ее к обеду в воскресенье. Обедать Хемингуэи повели Джорджа Брауна в ресторан "Христиания" возле мотеля. Эрнест сел в углу, лицом к залу. Говорил он мало, но не казался угрюмым. Была суббота, в ресторан валил народ. Они ушли рано и вернулись домой. Эрнест почти сейчас же стал собираться спать. Он чистил зубы в ванной, примыкавшей к его спальне, когда Мэри вдруг вспомнилась веселая итальянская песенка "Tutti mi chiamano blonda" ("Все меня называют блондинкой"). Она пропела ее Эрнесту, и он подхватил последнюю строку. Потом надел свою голубую пижаму и зажег лампу в изголовье. Мэри ушла к себе.

Воскресное утро было ясное, безоблачное. Эрнест, как всегда, проснулся рано.

Он надел красную "императорскую мантию" и неслышно спустился по устланной ковром лестнице. На полу гостиной лежали солнечные блики. Он уже заметил, что ружья заперты в подвальной кладовой, но знал и то, что ключи лежат на полке над кухонной раковиной. Тихо прокравшись в подвал, он отпер кладовую. Там пахло сыростью, как в могиле. Он выбрал двустволку Босса, из которой много лет стрелял голубей. Захватив из ящика несколько патронов, он закрыл и запер дверь и поднялся в гостиную. Если он и заметил, какой за окном сияет день, это его не остановило. Через гостиную он прошел в прихожую, небольшую комнатку, пять на семь футов, обшитую дубом, с линолеумом на полу. Годами он держался своего правила Il faut (d'abord) о durer. Теперь им руководило другое: Il faut (apres tout) mourir [В конце концов нужно умереть (франц.)]. Эта мысль, пусть и не выраженная словами, залила все его сознание. Он вложил два патрона, аккуратно опустил ружье прикладом на пол, наклонился вперед, приставил стволы ко лбу над бровями и нажал оба спуска.

Карлос Бейкер. Жизнь Эрнеста Хемингуэя (биография).



 

При заимствовании материалов с сайта активная ссылка на источник обязательна.
© 2016—2024 "Хемингуэй Эрнест Миллер"